Бахчисарай. Ханский дворец

Евгений Марков. Очерки Крыма. Картины крымской жизни, природы и истории. 1902г.

 

Глава III. Столица Гиреев

Татарский Невский проспект, ханский дворец, мечеть и усыпальница.

Вот он и Бахчисарай! Признаюсь, никак его не ожидаешь: лежит себе, спрятавшись в лощинке, и ни гугу! В полуверсте проедешь — проглядишь. Это совершенно по-татарски. Татары такие большие охотники селиться вровень с землею, чтобы кончика уха не было видно издали. Все их аулы по балкам, по ущельям. И самые дома вдобавок такие низенькие, словно к земле прилегли; а крыши будто сплющены. Может, сноровка старого степняка-грабителя, который повадился и сам прятаться, и других подкарауливать. Ему, пожалуй, неловко на юру, где нужно смотреть откровенно и прямо на Божий свет.

Бахчисарай будто в яму насыпан. Издали дома куча на куче, только что не кверху ногами. Одни сбегают с одной горы, другие с другой, а внизу самая их гуща… Зато как живописно, как непохоже на то, чем бывает наш русский город…

С Бахчисараем та же история, что с Константинополем. Им любуются издали, но, въехав в него раз, навсегда теряют охоту въезжать в него. Главная почтовая улица Бахчисарая, длиною версты две, тянется вдоль по скату горы, параллельно ущелью. Она мощена; но, несмотря на мостовую, колеса моей коляски уходят по ступицу и танцуют во все стороны; меня перекидывает из угла в угол, и все снасти экипажа стонут. Не забудьте, что пекло печет, и везде по дороге пыль. Качанье моей коляски тем опаснее, что направо она может стукнуться о лавочку мясника, а налево раздавить бакалейную торговлю. Если я высуну в обе стороны свои руки, то, наверное, могу обеими ухватиться за крыши домов, окаймляющих улицу.

Может быть, этот способ и употребляется туземцами, в случае падения из экипажа, а без таких случаев я не могу мыслить бахчисарайского Невского проспекта. Впрочем, экипаж, на котором ездят татары — то есть верховая лошадь — не легко падает, в этом я скоро убедился. Для верховой езды действительно нет особенного стеснения даже и в такой мостовой и в такой грязи, особенно, если предположить, что эта мостовая и эта грязь устраиваются намеренно, в виде настоящей гимнастической школы, своего рода палестры[12] для татарских лошадей.

Господи, что за великолепие, что за изобилие! Улица состоит почти сплошь из магазинов и лавок. Да и сама-то она своею теснотою и темнотою как нельзя более напоминает проулочки московских гостиных дворов. Не знаешь, на что смотреть! Разинешь рот, да и боишься, что коляска заставит язык прикусить. А как не разевать рта: направо и налево идут клетушки из глины и мусору, мазанки, подпертые столбиками со сквозными черепичными крышами, с покривившимися и совсем нагнувшимися стенками, с балконами и даже целыми пристройками, висящими Бог знает на чем в воздушном пространстве, с галерейками, поддерживаемыми только тем, что их еще никто не толкнул порядком; домики в два этажа и между тем в одно окно; дворики, в которых не разойдутся хозяин с хозяйкою, если вдруг встретятся!

А лавки-то, лавки! Во-первых, все наружу — с откровенностью, достойною лучшей участи и лучшего содержания: без окон, без дверей, просто дощатые клетки. Наружу не только товары, но даже печи, кухни. Вон какая-то уличная харчевня с полкою синих тарелок, огромными кастрюлями белого железа и бородатым поваром, проворно повертывающим вертел. Все это действует на ваших глазах; хотите — поучайтесь, хотите — обедайте. Кузнец точно также мало маскирует свои поддувала и свой горн. Изнеможенные, закоптевшие татары в ермолках еле двигают меха его кузницы; в их чахоточных фигурах трудно узнать тот самый ожиревший тип, который свойствен зажиточным татарским торгашам.

Вон, посмотрите, выползи они на солнце и расселись важно и неподвижно, как откормленные жабы, подобрав под себя коротенькие ножки по своим прилавкам на маленьких ковриках; голова в бараньей шапке, на груди стеганая куртка, сверху другая без рукавов… В карманах широких шаровар найдется изрядная киса с русскими рублевиками; это тоже греет порядком…

Бритые головы синеют на солнце, и длинные усы то висят черными пиявками, то торчат врозь, как у сибирских котов… Эти толстозадые, ожиревшие торгаши целые дни сонливо сидят посреди нескольких булочек или сотен двух яблок и картофелин, тщательно разложенных около них в правильные пирамидки; так смешно видеть в подобной чести наш родной картофель, который ссыпается у нас, на русских базарах, чуть не прямо на землю, целыми горами…

Другие татары под стать этому. В одной лавчонке висит штук пять кож, в другой стоит штук пятьдесят глиняных кувшинчиков, в третьей мотаются на шнурках тощие кусочки говядины, вероятно, протухшей. Всего товару на три гроша у каждого, а между тем такая гибель этих лавчонок! Все они своими палочками и драночками так и просятся под хороший пожар, которому они послужат лихою растопкою. Но, видно, и товар, и гостиный двор по нутру бахчисарайцам. Им, пожалуй, все это, кажется Пале-роялем[13] своего рода. Вон сколько народу и сколько покупателей! Три папушки табаку привлекли к себе целую ораву. Суровый хаджи в белой чалме — счастливый владелец этих папуш — относится к алчущим покупателям с безжалостным спокойствием мусульманина… Его седые брови неподвижно нахмурены, и ни один желтый мускул не шевельнется вокруг угрюмых лаз, устремленных в пространство. Как будто бы он вовсе не замечает своих покупателей и вовсе не желает их.

В толпе заметно много интересных и разнообразных типов. То пройдет высокий мулла в чалме, в длинном халате поверх двух курток, с правильными и красивыми чертами смуглого лица, то компания молодых франтов-купчиков, франтов на татарский манер, разумеется, в синих куртках, перетянутых чеканенными поясами, с множеством стальных цепочек, с резко подстриженными и черными, как смоль, усиками. Редко проходят и женщины, похожие на статуи, с головы до ног обернутые в белые простыни, из-под которых выглядывают только черная пара глаз да желтые туфли. На самом солнечном припеке сидят рядышком на земле татарские нищие, такие истощенные, каких не найдешь в самой роскошной коллекции наших русских нищих, даже в Сергиево-Троицкой лавре…

Только цыгане, цыганки и цыганята — совершенно такие же, как у нас. Это настоящие плащеватые цыгане, как их называют в России, то есть вместо всякой одежды один плащ на плечах, и притом цыганский плащ; вы можете себе представить, каков он должен быть. Ребятишки обходятся совсем без плаща, что, впрочем, производит мало разницы. Бедности и слякоти по горло. Домишки копейки не стоят; хозяйства незаметно никакого. Хоть я не входил в дома, однако не трудно заметить отсутствие всяких удобств. Даже окон почти нет; одно, два, редко три окна, и все на разных высотах, разной величины. Чаще всего вместо стекла решетка. Красиво-то это, красиво в ландшафте, и очень оригинально, но жить так, признаюсь!

Грязные лавчонки иногда вдруг расступятся, и вы видите под собою узкую, вьющуюся змеею щель — это переулок, спускающийся в нижнюю часть города. Там, глубоко внизу, видны сквозь эту щель плоские крыши домов, цветущий миндаль и персики, высокие стрелы минаретов и еще более высокие, прелестные тополи… Вам отсюда кажется, что один дом стоит на крыше другого, а другой — на крыше третьего; кажется, что и вы сами едете по крышам домов… Как спускаются туда вниз, особенно в арбах и верхами — это нелегко понять. По таким лесенкам лазают у нас только в подвалы и погреба.

Оглянитесь налево, и вы увидите противоположное зрелище: тут уже не бездна под вами, сплошь налитая крышами и вершинами дерев, тут вы сами копошитесь у подножья массы построек, которые словно вырастают одна над другой, одна из крыши другой, и готовы сейчас раздавить вас, потому что выше самой высокой из них поднимаются каменные выступы гор в довольно угрожающем положении… Да и без помощи гор нетрудно рухнуть всем этим смешным и жалким клетушкам, этим безглазым и узеньким домикам на палочках, словно на куриных лапках, облепленным галерейками, балкончиками и всяким пристроечками.

Коляска поневоле ехала тихо, и я мог свободно созерцать всю странную красоту восточного города и всю его жалкую грязь… На меня смотрели с прилавком и с балкончиков с таким же любопытством и, может быть, такою же жалостью. Рядом с моею коляскою давно уже шел русский солдатик, тоже, должно быть, из небывалых здесь; он заметил мои удивленные взгляды, и не раз пытался заговорить со мною; наконец подмигнул мне запанибратски, ухмыльнулся, качая головою, и сказал с выражением бесконечного презрения: "Ведь вот же, ваше благородие, дурни такие на свете есть, как это у них все по-дурацки, не по-русскому".
вернуться

12 Греч. palaistra, от palaio — борюсь — гимнастическая школа в Древней Греции.
вернуться

13 Одна из оживленнейших центральных площадей Парижа.

 

И отмаршировал себе далее, не дожидаясь ответа.

Но я вздохнул, вместо всякого ответа, вздохнул при мысли, что наша белокаменная Москва и наша благословенная Русь весьма и весьма недавно были тем же Бахчисараем, а, главное, что и до сих пор у нас еще столько бахчисарайщины во всем и везде… Русский человек внес один элемент в бахчисарайскую жизнь. Среди татарских лавчонок я вдруг с чувством какого-то родственного расположения увидел родную подпись: Разгуляй — питейный дом распивочно и на вынос. Наш брат русский втянул-таки и в этот уголок Стамбула или Каира своей неизбежный кабак, да еще, бестия, словно в насмешку, нарисовал на доске татарина со штофом! Вот уже, нечего сказать, нашел виноватого! С больной головы да на здоровую.

Взболтав все мои печенки и расшатав все суставы экипажа моего, длинная, змеевидная улица, наконец, кончилась, и я стал спускаться к дворцу. Да, отличную столицу устроили себе старые ханы; есть за что поблагодарить истории и потомству… И, наглядевшись на этот народ, на эту жизнь, вдруг вспомнить, что мы были у них в рабстве почти два с половиною века! Что нужно подумать о народе, которому татарин так долго годился в господина и повелителя? Тот самый татарин, который до сих пор не умеет выстроить себе порядочной хаты.

Познакомившись с бахчисарайскою роскошью и бахчисарайским комфортом, примешь за дворец и почтовую станцию, тем более настоящий дворец, хотя бы и татарский. Снаружи он плоховат и немного обещает; по восточному обычаю, он идет оградою кругом двора; наверху торчат башенками живописные мавританские трубы; стены расписаны еще снаружи. Но внутри двора много уже разнообразия и оригинальной красоты… Просторный, светлый, совершенно зеленый двор, обрамленный различными павильонами дворца, цветничками и кое-где миндальными деревьями, — сам по себе уже большая красота, особенно для жителей севера, все еще помнящих свой московский март, и особенно для путешественника, испытавшего бахчисарайские улицы. Благодаря любезности коменданта дворца, всеми уважаемого, гостеприимного, старожила Бахчисарая, я мог расположиться в одном из отделений дворца и осмотреть в нем все интересное.

Конечно, это не Альгамбра,[14] не Кордова;[15] но ведь у нас, в России, не встретишь другой такой постройки восточного стиля. Это один из немногих архитектурных документов когда-то процветавшей здесь восточной жизни. В нем нет почти следов того изящества, той утонченной роскоши и фантастичности, которыми восхищают путешественников мавританские памятники. Все в нем довольно бедно, просто и прозаично. Это — арабская поэзия, воплощенная в татарской голове. Но все-таки идея постройки и главные приемы ее чисто восточные. Все здание очень велико; покойчики и залы прилеплены друг к другу неправильными группами, образуя беспрерывно уступы, спуски, повороты. Никак не поймешь мысли распределения в этом беспорядочном нанизывании комнат на комнаты.

Комнаты, за небольшим исключением, крайне тесны. Тесны и тенисты, ясно, что жгучее солнце руководило мыслью зодчего.

В Крыму, впрочем, вообще все постройки проникнуты мыслью о тени, о прохладном уголке. Тенистость условливается, между прочим, исключительным господством цветных стекол в небольших окончинах дворца. Эти стекла представляют затейливые и яркие узоры, в своих мастерских алебастровых рамочках; редко попадается простое окно: то пестрая розетка, то какая-нибудь непонятная фигура, и все помещены очень высоко… Но специально прохладными и тенистыми приютами должны были служить решетные комнаты. Это просто большие балконы в поворотах здания, обнесенные вместо стен мельчайшею и очень красивой решеткою. Снаружи ничего не разглядишь за этою мелкою сетью, но из-за нее решительно все видно, а уж продувает зато, как нигде. Солдат-чичероне объяснил мне, что отсюда "он чернь свою обозревал!"; из его различных толкований вообще я заметил, что он составил себе твердое понятие о каком-то одном хане, которого он называл Крым-Гирей-Ханом, и к которому исключительно относил все известные ему события, между прочим, и постройку дворца; говорил со мною этот солдат весьма обыкновенным и идущим к делу тоном, но только что входил в новую комнату, вдруг разом вытягивался во фронт, сдергивал с себя шапку и произносил каким-то торжественно-официальным голосом: "Комната Марии Потоцкой; государыня императрица изволила останавливаться в таком-то году", и потом, словно ни в чем не бывало, опять продолжал какой-нибудь рассказ, иным, уже естественным своим голосом. Видно было, что в этом фронте и выкрикивании он полагал особенное мастерство, которое его отличает от непосвященных или неопытных путеводителей. Впрочем, он обходился в своих комментариях больше с помощью Крым-Гирея-Хана да Марьи Потоцкой. Что ни спросишь — все у него Крым-Гирей да Марья Потоцкая; деревянные башмаки для бань — Марь Потоцкой, кровать — Марьи Потоцкой. После, я уже сам рассмотрел, что кровать, по всей вероятности, сделана в Симферополе и не считает своего возраста десятками лет.

Мария Потоцкая — это героиня фонтана слез. Фонтан этот, к несчастью, нисколько не в состоянии поддержать своей поэтической славы… Во-первых, этот фонтан не где-нибудь в гареме, не внутри дворца или сада, а просто в огромных, пустых сенцах дворца, у самого главного входа. Как-то трудно вообразить себе местом поэтического уединения и мечтаний — сени около парадной лестницы. Да и сам фонтан весьма некрасив; просто четырехугольный выступ из стены, наподобие печи или шкафа, и в нем с фасу сделана мраморная доска с надписями, а под ней маленький бассейнчик… Сюда медленно падает из отверстия доски та струя слез, которую воспел поэт… В сенцах сыро и неприятно, видны входы в разные мрачные подвалы; вообще, многое в них настраивает на насморк, но решительно ничто не настраивает на поэтический тон.

Пестрота восточной живописи и архитектуры — пестрота, лучше всего выразившаяся в узоре персидского ковра или турецкой шали, — очень приятна глазу… Какой-то такой, сам себя сглаживающий и уравновешивающий колорит; дисгармония, доведенная до гармонии своего рода… У восточного жителя все проникнуто этою успокоительною пестротою… Потолки расписаны, стены расписаны, двери и окна расписаны, полы расписаны в рогожках и коврах, даже зеркала, столики, табуреты и диваны — и те расписаны до последнего уголка… Это и оригинально, и весело… Красные с позолотою и голубые с позолотою двери сливаются с хитрыми арабесками стен и потолков…

Очень красивы и характерны, хотя весьма неудобны к употреблению, турецкие табуреты и столики, обложенные перламутровою мозаикою; зеркальца в каких-то стеклянных, с подкладки раскрашенных, раззолоченных рамках, украшенных полумесяцами и всякими фигурами… В некоторых комнатах еще целы стенные шкапчики, и в них стоит разная стеклянная и медная посуда, довольно ценная… Эти шкапчики тоже разноцветные, со всевозможными узорами…

Комнат множество. Солдат смело обозначал их — то спальнею Екатерины, то столовою императора Николая, то кабинетом своего неизменного Крым-Гиря; но я его, разумеется, не слушал. Более других заняла меня комната судилища — огромная зала в нижнем этаже — с сиденьями по стенам, с весьма ярко расписанными потолками, с решетною тайною комнатою для хана, помещенную в виде хор. Из кабинета хана сюда ведет темный и тайный коридор. Предполагалось, что хан мог присутствовать, незамеченный судьями, и судьи должны были быть постоянно настороже. Подобные детски-наивные средства к водворению правосудия принимались когда-то и не такими бесхитростными правителями, как татарские Гирей-Ханы; слава каких-нибудь Гарун-аль-Рашидов основывалась на изобретении и упражнении именно таких жалких мер личного надзора и личного вмешательства, потому что на государство еще не умели тогда смотреть иначе, как на большой хозяйский дом.

Детскому понятию о правосудии татарских ханов соответствуют и детски их вкусы в выборе украшений. Кабинет Менгли-Гирея, кажется, отличается особенно тщательным и, по тогдашнему понятию, верно, редким убранством. Стены покрыты лепными изображениями лимонов, винограда и разных плодов; за стеклом, в верхней части стены, помещены маленькие цветнички восковых цветов — чистые сады вавилонские. Теперь ребенок недолго бы утешался на эти леплюшки. Около есть комната, из которой старые баловники-дети утешали себя созерцанием красоты, обнаженной от всех стесняющих ее покровов… Под окнами этой комнаты, окруженной стенами, цветет милый пустынный садик, с вечнозелеными кустами букса, нарциссами, розами, ирисами, миндалем и виноградною беседкою… Тут посредине бассейн и фонтан белого мрамора — мраморные ступени и скамейки, на которых нежились в летние жары, недоступные ничьему постороннему взору, гурии гарема… Эту статью, впрочем, ханы обделывали далеко не с такою ребяческою наивностью, как дела народного правосудия. Гарем стоит сзади дворца в таком уединенном и недоступном дворике, среди таких высоких и глухих стен, что действительно нужно было много безумия и ловкости, чтобы рискнуть проникнуть в этот заповедный уголок.

14  От араб. альхамра — красная. Дворец (сер. XIII — кон. XIV в.) мавританских властителей в Испании, в юго-восточной части Гранады. Яркий образец позднемавританской архитектуры с присущим ей декоративным богатством.

15  Cordoba, франц. Cordove — старинный город в Андалузии, завоеванный в VIII в. маврами и достигший своего расцвета к Х в. как центр арабской науки, поэзии и искусства.

 

Солдату почему-то казалось, что у Крым-Гирея было семьдесят семь жен, и что около стен было построено им семьдесят семь Нумеров, а главная его жена (опять-таки Марья Потоцкая) жила в сохранившимся до сих пор павильоне посреди двора. На дворе есть несколько прекрасных абрикосовых и миндальных деревьев, может быть, сверстников не одного Гирея… Около гаремного дворца возвышается высокая деревянная башня, прозванная Соколиною. Уверяют, что на эту башню дозволялось всходить одалискам — любоваться на соколиную охоту ханов.

Больше всего остатков старинной живописи и старинной утвари сохранилось в ханской мечети. Дворец так часто был разрушаем войною и пожарами, что почти ничего не осталось в первоначальном виде. В 1836 г. он сгорел почти дотла; наконец, в севастопольскую войну он был обращен в военный госпиталь, а это стоит и Миниха, и пожара вместе. Его, конечно, старались реставрировать по уцелевшим остаткам, и даже нарочно посылали знающих караимов в Константинополь запастись старинной восточной мебелью и другою утварью для дворца; но, надо признаться, наши реставраторы совершенно не поняли двух восточной живописи, и своими отчетливыми, свежими и яркими узорами совершенно удалились от сливающейся и перепутывающейся пестроты восточного арабеска, в котором трудно уловить отдельную черту, отдельную краску.

Персидский ковер — вот тип восточной колористики и восточной узорности. На хорах ханской мечети уцелели остатки настоящей татарской живописи; там вообще больше старины, чем во всяком другом месте дворца. Даже цела весьма интересная изразцовая стена, чрезвычайно прочной работы. Признаться, я никогда до сего времени не видал внутренности мечети, и так как крымские мечети вообще отличаются крайнею теснотою и бедностью, то мне любопытно было взглянуть на этот, сравнительно блестящий, образчик татарского зодчества.

Общий характер внутренности мечети — простота и прозаичность — более всего напоминает лютеранскую церковь. Огромная, почти темная зала с хорами, вся устланная старыми персидскими коврами, составляет мечеть. С потолка спускаются паникадила самой девственной простоты: широкие, деревянные треугольники со стаканчиками и подсвечниками, весьма пыльные и некрасивые. Вдоль передней стены, увешанной хартиями, низенькие табуреточки с закрытыми Коранами и ряд больших медных подсвечников, расставленных саамы несимметричным образом. Посредине этой стены небольшой альков, и в нем какая-то загадочная святыня: три медные шара с занавесочками; трудно, впрочем, понять, что именно… Ясно только, что это центр молений.

Самая красивая вещь в мечети — это кафедры из резного ореха, весьма высокие и крутые, похожие на обыкновенные лютеранские и католические. Путеводитель мой объяснил мне, что "с этих лестниц, ваше благородие, кураны читают". — Какие куран? — "А вот у них по скамеечкам кураны понакладены, все равно, как у нас Евангелие", — объяснил солдат. — "Ты бывал, когда служат?" — спросил я. — "Вота! У них ведь часто служба; кажночасно только не подолгу. Какие слова и понять можно: тоже это «господи-помилуй» и «аллилуйя», как у нас. А больше всего кланяются.

Закончили мы ханскою усыпальницею. Она рядом с мечетью, в общей связи двора… Через узенькую калиточку входишь в весело цветущий миндальный садик, с жужжащими пчелами и густою зеленою травою… Среди этой травы стоит несколько высоких каменных гробов с каменными чалмами в головах. Но это только придверники. Из садика вы входите в сырую и пустую, круглую башню, засаженную гробами… Тут уже мрачно и гнило. Тут не одни чалмы, тут и каменные женские шапочки над гробницами ханских жен…

На каждом гробу неизбежный стих из Алкорана. На некоторых иссечены какие-нибудь вооруженья; на Менгли-Гирее, например, грозная тяжелая сабля. Гробницы стоят враздробь и вообще находятся без всякого призора. Некоторые даже разбиты. А между тем, по остаткам разноцветных повязок на шапочках и чалмах заметно, что еще не очень давно какая-нибудь верная рука воздавала почесть покойникам. Пообедал я у коменданта дворца г. Ш., гостеприимство которого пользуется заслуженною репутациею во всем Крыму. А между тем, у ворот уже стояли оседланные лошади, и проводник-цыган, терпеливо скорчившись на солнечном жару, ожидал моего выхода.

IV. Мертвый город

Цыганская слобода. — Успенский скит. — Чуфут-Кале и его древности. — Иосафатова долина.

Ходко и горячо пошла коротенькая, словно вся собранная сама в себя, татарская лошаденка; мой проводник и переводчик цыган, желавший, во что бы то ни стало, сойти за татарина, а если можно, то и за русского, не совсем поспевал за мною, чему я был очень рад. Как все путеводители ex professio, он врал так много и так глупо, и так не во время, и с такой идиотскою самоуверенностью, что совершенно отравлял наслаждение созерцания и спугивал хорошие мысли. К тому же, татарский язык был бы для меня, без сомнения, понятнее, чем эта русская беседа цыгана.

Вот так дорога! Она заставляет серьезно задуматься человека, развращенного вагонами железных дорог. Что это дорога — отрицать нельзя; все идут по ней и даже едут, и по сторонам дома, сады. Но в то же время, это, бесспорно, и ручей, и совершенно настолько же ручей, насколько дорога, если быть очень снисходительным. Странное дело, это не только ручей, но даже своего рода овраг — в этом опять не может быть ни малейшего сомнения для путешественника, обладающего зрением или даже одними ребрами. Тихо журчит дорога под копытами лошади, пробираясь живописно между камнями. Низенькие, длинные сакли, в трубу которых можно заглядывать с высоты моего седла, окаймляют эту дорогу-ручей, и вся внутренность их незатейливых дворов как на ладони передо мною… На заборах висят черные женщины в ярких лоскутах, голые дети… Это цыганская слобода Солончук;[16] хотя эти цыгане и магометанского закона, однако сумели отстоять от Магомета все свои языческие привычки; их сразу выберешь из какой хотите толпы татар.

Деревенька лепится тесным, вытянутым рядом вдоль подошвы горных громад, которые едва только расступились в стороны и совершенно подавляют своею сплошною массою ничтожные клетушки из камешков и черепиц, белеющиеся в их ногах… Иногда видишь в середине двора оборвавшийся сверху утес или просто выступ скалы, в котором легкомысленный смельчак-человек успел уже выкопать и вырубить себе какой-нибудь сарай или подвал. Во многих местах видна черная копоть людского жилья на стенах этих диких скал.

Человек не хочет уступить привилегию ласточке и стрижу, и угораживает свои гнезда там, где они гнездятся. Конечно, цыганам привольно жить в этой расщелине, где, должно быть, тепло и уютно, где так роскошно цветут деревья, защищенные от ветров надежною естественною оградою, где даже само жилище почти готов для человека. Но, признаюсь, несколько страшно смотреть со стороны человеку с воображением на это копошенье насекомых вокруг покоящейся могучей ступни, которая может раздавить их малейшим своим колыханьем.

Горная теснина вдруг разделилась на две ветви, открыв впереди всегда очаровательную перспективу далеких гор; мы повернули направо, к Успенском скиту. Здесь тало еще глубже, еще поразительнее… Каменные стены пошли правильными бастионами и люнетами, выступая, округляясь, впадая, точно настоящие укрепления. Издали казалось, что ряды громадных круглых башен, тесно сближенных, стоят друг против друга сплошною оградою… Куда все ваши Севастополи и Портсмуты в сравнении с этими твердынями! Наверху торчат, в угрожающем положении, огромные серые камни, будто ждут своего назначения… Иногда они встречаются по скатам, то у самой дороги, то на половине горы, который где остановился… Некоторые сброшенные сверху громады глубоко вонзились углами в землю и, треснув, поросли травами и даже деревьями… Их дикая серая окраска как-то зловеще выделяется на фоне нежной зелени, доверчиво облепившей их кругом. Еще страннее видеть какое-нибудь молоденькое абрикосовое деревцо, все в цвету, вырастающее из рассеченной каменной груды обвала…

16   Салачик — теперь. с. Староселье под Бахчисараем.

 

Вместе с цветами и зеленью, дети приютились на этих импровизированных балконах, и играют там всласть, словно горы прислали эти игрушечки нарочно им в гостинец… А мы все вперед, да вперед, бойкою рысцою… Я с изумлением рассматривал необыкновенную отчетливость и правильность наслоения толщей; как будто ножом по линейки разграфил их досужий искусник…

А между тем вечер спускался, ясный и благоуханный, какого не видать нам у нас с черноземной России… Скалы таяли в золотом свете, даль голубела и алела; воздух стихал и свежел; зеленый сад приблизившегося монастыря охватил нас запахом каштановых почек и цветущего персика… Но, что всего было неожиданнее и лучше, вдруг где-то в саду, очень близко, залился, восхищенный закатом, соловей, настоящий наш курский соловей, которых я вообще ни разу с тех пор не слыхал в Крыму. Может быть, это был проезжий гость, который пропел свою вечернюю песню в саду Успенского скита и полетел на заре к нам на родину, в наши смиренные сиреневые кусты… Увидеть Успенский скит в такую благоговейную минуту такого прекрасного дня, вероятно, не всякому удавалось.

Вид монастыря не похож ни на что, с чем мы знакомы по картинам и описаниям… Мне он показался просто фантастическим. В глубине пустынного и цветущего ущелья, вы вдруг замечаете высоко в стенах скал окна, балкончик, переходцы и крылечки, прилепленные и выдолбленные как гнезда стрижей… Фигуры святых, нарисованные прямо на дикой скале, кресты, сияющие в углублениях, убеждают вас, что это монастырь… Но долго не приучишься понять это и наглядеться на это… Никак не сообразишь, как и куда подниматься, не только как там жить… Внизу скалы на огромной высоте; сверху висит такая же высокая и тяжкая громада… Издали эти кресты и окошечки, чернеющие на разных высотах. кажутся маленькой, миленькой игрушечкой, устроенной для декорации.

Цыган мой, не разделявший моих фантастических воззрений, прехладнокровно гнал лошадь через сад к монастырским зданиям, стоявшим внизу, на дне ущелья, которых я сначала не заметил… Это уже все новые прибавления, проникнутые новыми воззрениями на удобство жизни и на самую цель жизни. Тут пахнет монастырем, но монастырем подчиненным особенному министерству, получающим штатное содержание из государственного казначейства, по ассигновкам и сметным расписаниям, а не теми пустынническими скитами, в которых ели коренья и спали на камнях.

Тот монастырь, — вон там наверху, ископанный уставшею и исхудалою рукою, скрывший в себе тех, кому действительно необходимо было скрываться, кто бежал мира и добровольно погребал себя в камнях… Вот наверху его темные окошечки, его тесные и низкие пещерки… Там не было коридоров и нумеров, и ковриков по крашеному полу, и чистеньких новеньких штор. Когда мы въезжали по довольно удобному подъему, монах в белом балахоне, работавший с заступом около деревьев сада, поклонился нам, не отрываясь от работы… Это был сам настоятель монастыря. Здесь все монахи за работой, кто в саду, кто в кузне…

Сад у них огромный и новый, требует много ухода… Как жаль, что не везде у нас встретишь такой трезвый взгляд на занития отшельников!.. В монастыре я нашел только молоденького послушника, мальчика лет пятнадцати, да и тот был чем-то занят… Он повел меня по лестницам, вырубленным в скале, в старинные бедные церквочки, похожие скорее на часовни, которых своды едва ли позволяли вытянуть голову… Хотя золоченые образа и новая живопись несколько изменили древний характер этих молелен, однако сущность не могла не сказаться… Вид неописанный… Все ущелье, с самого устья своего, видно a vol d'oiseau…[17]Противоположный ряд диких укреплений смотрится на вас, глаз в глаз, и вершины их, освещенные уже невидимым для вас солнцем, кажутся чрезвычайно близкими, рукой достать…

Перед монастырем, за садом, тихое кладбище с высокими крестами; это останки севастопольских воинов, привезенных сюда на вечный покой… Тут могилы несчастных генералов несчастного дела при Черной речке: Вревского и Веймарна. Оба лежат рядом, а вокруг них, без счету и без имени, русские солдатики. Почивайте, братцы! Тут вам тихо и тепло!

Константиновская церковь уже в новом вкусе; она выстроена как будто на балконе, или, скорее, в алькове. Порохом вырвали пещерку в стене скалы, выровняли пол, и под сводом этой пещеры, в постоянной защите от дождя и непогод, как под стеклянным колпаком, сложили довольно большую и довольно хорошенькую церковь. Но эта большая церковь смотрит такою куколкою, когда подъезжаешь к монастырю снизу. Свод, широко ее покрывающий, составляет только мало заметную ямку в целой громаде скалы… Вообще, Успенский скит интересен только издали. Внутри почти нечего осматривать; только разве пройтись по внутренним переходам из яруса в ярус, да полюбоваться видами с балкона, у кого не кружится голова…

Мы спешили до заката в Чуфут. Тропинка поползла по карнизам скал, высоко над зеленым ущельем, и чем дальше, тем выше, тем круче. Собственно говоря, тропинки не было, потому что под ногами не столько было видно следу, сколько камней, скатившихся сверху… Это вечный сор горных твердынь, сор, незаметный в отношении к ним, но весьма чувствительный путнику… Аршина земли нет без кучи камней; то свежее насыпанные, то вросшие как надгробные памятники, они лезут наружу, словно их выпирает из земли какая-то вражья сила… Издали, да еще вечером, разыгравшаяся фантазия примет их за бесчисленные лики мертвецов, силящихся приподнять тяжкий покров земли…

Тут я узнал, что за сокровище горская татарская лошадка. Какой хотите балетмейстер, — будь это даже сам черт, — переломает ноги, путешествия по этим кучам природного мусора, с всадником на спине, и притом взбираясь под углом сорока пяти градусов… Нужно гранитное копыто и стальную ногу для этих ныряний в камнях. А она не только идет, она бежит веселой рысцой, и так смело, так уверенно отчеканивает копытами все эти камешки…

Ущелье поворотило круто влево, и тропинка наша тоже…

"Вашеродие, здесь наш святой, очень праведный человек… Его гроб!" — объяснил мне цыган, гордившийся своим магометанством. Внизу, на дне ущелья, стоял домик с чуть заметным полумесяцем, окруженный двориком. В нескольких шагах от него, тянулась поперек ущелья и по горам, до самых макушек, извилистая белая стена, наскоро сложенная из горных камней, — это граница монастырских владений. Подальше, наверху, виден весь Чуфут. Вот вам три святыни, чуть не рядом… Удивительные люди! Живут под одними и теми условиями, нуждаются в одном, любят одно, боятся одного. Татарин копает сад так же, как еврей; жид торгует так же, как татарин; все ездят верхом, все обедают и почивают, а между тем, вот около двух тысяч лет никак не сойдутся на том, какие делать знаки и какие говорить слова, когда молятся, и около двух тысяч лет считают друг друга погаными и собаками, недостойными прикоснуться устами даже к чаше с водой, если сами пьют из нее.

В религии разом выказывается и богатство, и скудость духовных сил человека.

На стихшем вечернем небе, едва голубом, вырезались обсыпавшиеся стены, башни и дома пустынного города, уединившегося вдали от дорог и жилых мест, высоко на обрывистой скале… Странно смотрели на меня эти обветшавшие камни своими мертвыми окнами, своими бесполезными стенами… Внизу их, из горных толщ, рядами зевали черные отверстия пещер, недоступных никому и ниоткуда.

Безмолвно, с несколько стесненными сердцем, поднимался я по крутой тропинке, осеняемый и провожаемый сверху этими каменными мертвецами. Словно въезжал в сказочный город, заснувший сто лет назад, или в царство каких-нибудь невидимых духов.

Проводник повернул в узкие железные ворота, спрятанные в складке скалы… Звонко стучали копыта наших лошадей по пустой мостовой, отдаваясь в пустых дворах и пустых домах… Должно быть, и лошадям было странно и неловко в этой странной пустыне, где каждый шаг напоминает, о деятельности и многолюдстве… Иные дома стоят совсем целые, со ставнями, дверями, балкончиками; ждешь, что какой-нибудь старый караим выглянет в это крошечное окошечко, что заскрипит дверь галерейки… Но старый караим сто лет не выглядывает из этого окошка, и сто лет не скрипит стеклянная дверь… Вон и лавки с запертым наглухо входом, с замкнутыми железными засовами. Эти остатки, впрочем, исчезают в массах разоренных, рассыпавшихся домов и оград…

Куда ни взглянешь с высоты своего седла, всюду белые остовы, обглоданные, изуродованные; только абрикосы знать ничего не хотят и преспокойно цветут себе посреди опустошения. Нарочно, что ли, старался кто так растоптать и расшвырять все эти постройки? Только после землетрясения понятны подобные развалины. Улица так узки, как они могут быть только в азиатском городке, да еще в крепости вдобавок… Вон и вал, и крепостные ворота; опять подъезжаем под них. Из развалины выпрыгнула худая-прехудая кошка, посмотрела на нас с бесконечным изумлением, и вдруг понеслась без оглядки, через камни и стены, вскидывая ногами. Может быть, ей необходимо было с быстротою молнии известить о нашем прибытии какую-нибудь туземную ведьму.

17   С птичьего полета (франц.).

Молчание веера, молчание гор и молчание мертвого города сливается в одно тяжкое, могильное ощущение… А копыта мерно и звонко стучат по сухим камням… Вдруг, впереди, на улице появился человек, — живой человек. Это показалось мне еще страннее, чем отсутствие всего живого… Мой цыган объявил мне, что там, на конце городка, живет несколько караимских семейств, охраняющих развалины… Мы, действительно, скоро подъехали к довольно сохранившемуся и довольно населенному двору; бородатый караим предложил свои услуги, — показать и объяснить все чуфутские достопримечательности.

Слезли с коней и пошли за караимом. Замечательных остатков, однако, немного. Интереснее другого двухъярусная пещера, — бывшая темница ханов.[18] Поглубже сидели преступники поважнее; там еще видны выдолбленные в каменных столбах пробои и кольца, к которым приковывали арестантов за руки и за ноги… Пошевельнутся было, действительно, нелегко…

Пол, по-видимому, был постоянно сырой… В углу темницы, наш путеводитель указал мне весьма невинную каменную скамеечку с полукруглою выемкою и такими же пробоями; она была вырублена в конце каменного, невысокого закрома. В этот закром, или эту каменную ванну, клали несчастного осужденного, головой на скамейку, и здесь же, без дальнейших прелюдий, меч варварского правосудия совершал варварскую казнь…

Караим передал мне какую-то ужасную цифру погибших, которую сохранила легенда, но, по счастию, а забыл ее…

Из ханской темницы мы зашли в ханскую гробницу… Это главнейшая примечательность Чуфута. Погребена здесь Ненекым-Ханым,[19] дочь одного из крымских ханов, — по имени Тохтамыша. Мавзолей ее вполне сохранился, и построен в легком поэтическом стиле мавритан… Ступени проросли травою, но еще ясна арабская надпись на мраморной доске — без сомнения, стих Алкорана; склеп сверху несколько разобран, и моему нагнувшемуся любопытству предстала в глубине его старая, пузатая жаба, неподвижно распластавшаяся на том самом месте, где хан Тохтамыш думал сохранить грядущим векам дорогой ему прах…

От ханской мечети даже развалин не разберешь… Интересен показался мне колодезь, выкопанный на этой огромной каменной высоте, для снабжения водою бань. Он имеет вид глубокой, круглой трубы, прикрытой сводом… Я нарочно нагинался к нему, и бросал в него камни… Глубина, действительно, очень большая! Не менее десяти сажен, как и сказал мне караим. Он уверяет, что у них жив еще один старик, который помнит хана, который еще мылся в этой разрушенной бане водою этого иссякшего колодца. Это немудрено, если взять во внимание необыкновенную трезвость и спокойствие караимского образа жизни, и целительность чуфутского воздуха. В холеру сюда ездили просто спасаться, и точно спасались.

Меня очень удивило, что среди мусорных куч этого замогильного городка существует еще школа (так называемый медраш) и синагога. Караимы не покидают вовсе своей старинной столицы. Они утешают себя твердою верою, что царь приказал восстановить Чуфут, что из Польши переселят сюда на жительство тамошних караимов. Они еще ходят молиться сюда, они везут хоронить своих покойников и дорожат своими развалинами. Караимское общество Бахчисарая помогает тем немногим семействам, которые живут в Чуфуте для надзора и охраны.

В школе господствует священный порядок и чистота. Ничего похожего на наши школы: ни скамей, ни кафедры, ни досок. Посреди длинный стол под покрывалом; кругом диваны, в кисейных и тому подобных чехлах, все замечательной чистоты. Для учителя устроено возвышение или вроде того, с занавесками и коврами, не знаю с какою целью, кажется, та лежат и священные книги.

Сейчас заметен теократический характер Востока, который постигает школу только как приготовление к религиозным упражнениям и устраивает ее во всем сообразно с этим строгим взглядом. Тут уже шалости и пустяки не пойдут на ум. Оттого, может быть, так серьезен восточный человек, даже в лета ранней молодости. Я не думаю, чтобы у него были такие откровенные, веселые движения сердца, как у европейского ребенка.

Учитель, которого мы застали за уборкою школы, заставил меня снять калоши у порога, взамен башмаков; караим оставил за дверью свои туфли. В школу у них входят, как в церковь. На стенах школы висит несколько надписей, посвященных воспоминанию о посещении школы и Чуфута императором и членами царской фамилии. Эта черта не случайная. Я имел случай убедиться и даже удивиться, какое просто мистическое значение придают караимы посещению государем их городка. На каждом шагу готовьтесь встретить воспоминание об этом событии, или расчет на него. Вам с благоговением показывают место, где сидел государь, двери, в которые он входил.

Показывая синагогу, караим мой постоянно извинялся, что нет здесь теперь того, другого, потому что бережется для царского приезда; подумаешь, что государь бывает у них ежемесячно. "Как только бывает в Крыму, никогда не проедет своего Чуфута; царь любит Чуфут!" — с гордостью и убеждением объяснял мне караим. Синагога смотри настоящим монастырем, окружена крепкими стенами и совсем спрятана на дворе…

Чистота и здесь замечательная. В первом отделении, где скидают туфли, стоят скамьи, а далее сидений нет; лампады весьма странного формата и в огромном множестве висят на деревянных треугольниках, как в мечетях. Вместо алтаря стоит род налоя, и на нем богато отделанное Пятикнижие чрезвычайной старины. Вообще очень просто, тесно и бедно…

Рядом с синагогою, в том же пустынном и глухом дворе, заросшем травами и запертом тридевятью замками, стоит библиотека известного караимского раввина, Фирковича.[20] Этот Фиркович — патриарх Чуфута. Ему принадлежит дом, к которому мы подъехали, и его сын служил мне путеводителем. Но самого Фирковича не было тогда в Чуфуте: он уезжал устраивать продажу своей замечательной рукописной библиотеки.

Более двадцати лет он усердно занимался отыскиванием и объяснением рукописей: европейских, сирийских, арабских и других. Он обладает, как говорят знатоки, особенною эрудициею по своей специальности; прожив много лет в Дербенте, Иерусалиме и других местах Азии, он достал рукописи чрезвычайной важности. Многие из них, говорят, были просто откопаны из земли. Одно собрание рукописей уже куплено у него правительством. Теперь он возвратился из нового путешествия с запасом новых библиографических редкостей и деятельно приводит их в порядок…

Я рассматривал эти полуистлевшие пергаменты, съеденные ржавчиною листы, огромные свертки кожи с непонятными для меня иероглифами семитической азбуки. Они разложены весьма тщательно на многих столах и полках, но для непосвященного представляют безотрадную архивную массу.

Какое подвижническое терпение нужно для разбора и приведения в ясность всех этих клочков и свертков. Эта темная комната лишенная всяких удобств, заваленная хартиями, так живо перенесла меня в мир средневекового монашества, когда наука составляла один из подвигов отшельнической жизни, одно из средств распинания плоти. Только дух, посвятивший себя страданию и борьбе, решался браться за служение этой многотрудной науке. В тяжести фолиантов, окованных медью и прикрепленных цепями, так верно выражалась внутренняя тягость их изучения. Фиркович может назваться, до некоторой степени, монахом-ученым в средневековом смысле этого слова. Он глубоко проникнут своими библейскими верованиями и с монашескою строгостью соблюдает предписания своей религии…

Его имя высоко чтится караимами. Пятикнижие, виденное мною в синагоге, открыто и пожертвовано им; он считает этой книге 700 лет. Он же, главным образом, заботиться о поддержании Чуфута, которого не хочет ни за что покинуть. Ему нравится эта приближенная к небу и удаленна от земли пустыня, где так удобно предаваться молитве, созерцанию и безмолвным беседам с летописями погибших веков.
вернуться

18   Установлено, что описанная пещера использовалась как хозяйственное помещение. Это типичный пример романтического опоэтизирования весьма обыкновенных вещей. То же касается и описанной далее "каменной скамеечки". По мнению историков А.Герцена и О.Махневой, легендарная темница находилась в нижнем ярусе двухэтажного пещерного комплекса на северной окраине нового города, между средней и восточной оборонительными стенами.
вернуться

19   Речь идет о мавзолее Ненекеджан-ханым — дочери хана Тохтамыша, умершей, как считалось, в 841 г. хиджры или 1437 г. н. э. Среди татарских женщин этот мавзолей иногда назывался также «Кала-азиз» ("Калейская святыня") или «Кыз-азиз» ("Святая дева"). Однако нигде в надписях на гробнице имени Ненекеджан нет. Если передавать арабские буквы латиницей, имя погребенной будет Hanke. Но такого имени у крымских татар не было. Бытовали имена Ханьке и Джаньке. Существует легенда о борьбе Тохтамыш-хана с Эдигэ, опубликованная академиком В.В. Радловым, в которой упомянуты дочери Тохтамыша — Ханьке и Джаньке. Но кто из них похоронен здесь — неизвестно. В записи на арабском языке написание имен отличается расположением не сохранившихся знаков фатха — точка наверху строки, и кястра — точка внизу строки. Ясно одно — что имя похороненной — не Ненекеджан. Сохранилось свидетельство, что в деревне Мамак (Симф. р-на) существовала мечеть, построенная сестрой ханской дочери, похороненной на Чуфут-кале. Относительно даты сооружения мавзолея также нет определенности, предполагаемые датировки разнятся почти на сто лет.
вернуться

20   Фиркович Авраам Самуилович [1786–1874] — караимский писатель и археограф.

 

Возвращаясь из синагоги, мы взобрались на развалины крепостной стены… Широкая, величественная панорама гор развернулась у наших ног далеко кругом. На западе, в свете потухающей зари, далеко за горами, в первый раз представилось моим глазам безбрежное, словно к облакам приподнятое море… Его край сливался с краем неба, и ни одной точки нельзя было различить, которая бы резко отделила его бледную пустыню от такой же бледно-голубой пустыни вечернего неба. Караим сказал мне, что в крымскую кампанию им наперечет видны были в это море все неприятельские корабли… Шатрами и волнами входили вдаль горы, на восток, на север и на юг… Чатыр-даг, всегда и отовсюду видимый, еще сверкал полосами своих снегов, возвышаясь настоящею Палат-горою над всеми горами… К горам прилегли сплошные леса, которыми, как шерстью, обросли их скаты… Между горами ползла, далеко видная, белая каменистая дорога в Мангуш… По дороге ползли крошечные, как микроскопические мушки, волы и возы… Ущелья и долины там темнели, там зеленели…

— Здесь кругом было прежде море![21] — с какою-то тихою торжественностью сказал мне мой путеводитель, простирая вперед обе руки: — Чуфут был остров, и где теперь дорога, там плавали корабли…

— Когда же это было, и кто это узнал? — спросил я также тихо.

— Это было 1000 лет назад, и это знает один наш старик, — с непоколебимою уверенностью ответил мне караим, и опять стал смотреть на далекие горы.

Древние географии то же предполагали о всем горном Крыме.

Когда мы сели на лошадей, уже взошла белая, полная луна… Кучка детей как-то безмолвно и бесшумно выросла на освещенных месяцем развалинах. Не до игры в этой могиле… Сами дети катко не идут к ней… Месяц одел в бледные саваны полчища каменных скелетов, и живописные, несколько страшные тени протянулись с развалины на развалину… Еще резче и страннее раздавались среди тишины шаги наших лошадей, за которыми поползли длинные, и грающие тени…

Мы уезжали в другие ворота, мимо бойницы, и спускались в Иосафатову долину… Снизу я оглянулся на Чуфут; он казался выше, белее и фантастичнее… В узеньком, одиноком окошечке высоко-высоко краснел огонек… Этот огонек не напоминал человеческого жилья, а скорее казался полунощным огоньком какого-нибудь вальтер-скоттовского таинственного замка, в роде башни вудстокской принцессы… Проклятием Содома и Гоморры смотрели эти покинутые развалины при месячном освещении, в могильной тишине ночи…

На дне долины нас встретил город другого рода, тоже могильный… Тысячи надгробных камней, двурогих, однорогих и безрогих, густою нивою уходили в устье долины, белеясь, как толпы мертвецов… Их осеняла старая каштановая роща, которой рогатые сучья вырезались на синем небе… Настоящая Иосафатова долина, долина воскресения мертвых. Могилы, горы, развалины на горах, — все пахнет, действительно, Иерусалимом…

Вон внизу протекает иссохший Кедронский ручей, а гробница магометанского святого так удобно заменяет Авессаломов мавзолей… В моей памяти восстали все поэтические картины иерусалимских окрестностей, которые мне случалось видеть. Не доставало арабских пастухов на склоне гор, совершающих вечернюю молитву. Они были бы так хороши в своих благочестивых позах, в упор освещенные месяцем… Еще тише и пустыннее показалась мне тихая пустыня, в которой приютился Успенский скит, когда я проезжал ее теперь, облитую сиянием луны…

Работы стихли, сад стих, и соловей стих… Устья пещер чернели неясно и угрюмо. В недрах скал кой-где теплились звездочки лампад… Вместо соловья, из какой-то глухой трещины сыч застонал нам вдогонку… Даже лошадь вздрогнула. А цыганская деревня Солончук была еще вся на ногах… Когда мы спустились из безмолвного монастырского ущелья в их греховодническую долину, то просто были поражены криками и хохотом игравших ребятишек… Черные, почти нагие фигурки, с безобразно худыми реками и ногами, как дьяволенки, кружились и визжали на заборах и под заборами, едва не попадая под ноги лошадям… Можно было вообразить, что мы странствуем по загробному миру, и въезжаем теперь от райских обителей в логовище нечистой силы…

Мечети были освещены, муэдзины нараспев гнусили свои призывания, и правоверные цыгане, не спеша, входили в мечеть…

Я собирался ночью же уехать в Севастополь, и потому гнал лошадь, как мог, не отвечая на монотонные: "ахшам хайрес!",[22] встречавшее меня на каждом шагу.

В Бахчисарае меня задержали, однако, часа два. Опять моя несчастная коляска ковыляла по невообразимой бахчисарайской мостовой, едва не задевая концами осей за великолепные магазины, украшавшие улицу. Все было уже заперто, и затхлая, неподвижная атмосфера восточной жизни, казалось, механически лежала над этими бедными и тесными домиками, из которых угрюмое невежество и деспотизм изгнали самые благородные потребности человека и самые законные его наслаждения… Тускло и скучно светились кой-где сальные свечки, и никакого движения и звука не слыхать было на улицах. Раз только встретился мне сытый, старый татарин в бараньей шапке и с фонарем в руках, за которым шла закутанная, как мумия, в белую чадру, высокая женщина; может быть, такая же противная старуха, а может быть какая-нибудь Зюльнара, стройная как пальма. Зато месяц светил великолепно, и вид на спящий город, с его минаретами, тополями и глубокими переулками, был неописан… Я много раз вставал на ноги в своей коляске и глядел назад, не в силах будучи наглядеться. Восток, самый чистейший, Восток Дамасков и Алеппо, расстилался кругом меня в этом обаятельном сиянии… На шоссе меня скоро закачало, и я заснул.

 

 

e-max.it, posizionamento sui motori