•  

     

     

     

    КРЫМ
  • 1

                                                                                                             

Письмо второе.

Кучук-Ламбат, 15 сентября.

Странная способность воображение; она разыгрывается невпопад и строит воздушные замки Бог весть по какому поводу, чаще всего по поводу какого-нибудь слова, к которому привязали особенное значение. Слова и в жизни (несколько раз я имела случай это заметить), много путают, много портят, - а в путешествии они играют большую роль, отравляя удовольствие или разочаровывая без милосердия тех, кто поддается их обаянию. Именно нынче случилось со мною нечто подобное.

Я уже говорила тебе о том, что Симферополь делится на два города, европейский и азиатский; я неосторожно поддалась этому названию; оно расшевелило мое воображение, и я глупо надеялась, что увижу нечто схожее с описаниями Каира и других восточных городов, где все чудеса востока эффектно бросаются в глаза путешественника. Заранее воображала я, как хороши небольшие дома Татар, окруженные зеленью садов, украшенные, на внутренних дворах, бьющими фонтанами, около которых живописно отдыхает часть семьи, тогда как другая, осужденная на вечное заточение (я говорю о женщинах), расположилась на плоских крышах, устланных коврами и подушками, и оттуда поглядывает на улицу, завидуя участи проходящих. Настроенная на такой лад, я спешила выйти, и когда мне сказали, что татарский город довольно далеко, спешила взять дрожки, чтобы скорее добраться.

Через несколько минут мы въехали в узкие и кривые улицы, где едва двое дрожек могли бы разъехаться. Направо и налево тянулись заборы из дикого камня, изредка прорезанные воротами и калитками наглухо запертыми. Из-за оград, то выглядывала акация, то широколиственный клен, и плоская крыша, гладко умазанная глиной и землей, едва виднелись из-за забора и деревьев. На улицах, если так  можно назвать кривые, косые и узкие закоулочки, ни души, будто все вымерло. Мы кружили уже четверть часа, а встретили только одну старую Татарку, с ног до головы закутанную в чадру, из-под которой видна была часть морщинистого и загорелого лица ее. Кажется, довольно, чтобы понять, что я ошибалась - но грезы мои об азиатском городе успели уже пустить такой корень, что я не хотела уступить даже и очевидности. Я обратилась к извозчику:

- Где же татарский город?

- Да ведь вот он - мы уже полчаса в нем кружим, почитай весь объехали.

- Не может быть!

- Как, помилуйте, он и есть - один только и есть. Это и зовут татарским городом.

- А где Татары?

- Женщины никогда не выходят, а мужчины или в русском городе, или дома, на дворах.

- Отчего же ворота заперты?

- Уж у них такой закон - всегда заперты.

- Ну, хорошо, поезжай домой.

Так вот татарский город - было за чем ехать! Сказала я себе с досадою, возвращаясь домой не в слишком хорошем расположении духа. Вечером, когда я рассказывала знакомым мою неудачу, мне отвечали, что вся жизнь Татар сосредоточена на внутренних дворах, куда нельзя иметь доступ иначе, как познакомившись с ними; мне даже обязательно обещали устроить такое знакомство, что, к сожалению, я должна была отложить до другого времени, потому что спешила ехать на южный берег.

На другой день, сделав все распоряжения и закупки, мы спешили выехать, и в десять часов утра мы уже мчались по каменистым берегам Салгира. Эта знаменитая, прославленная река, - не более, как ручеек, с шумом бегущий по камням в зеленеющей и узкой долине, над которой, по мере того, как мы продвигались вперед, возвышались горы все выше, все отвеснее, покрытые то густым лесом, то густым кустарником.

Природу нельзя описывать подробно. Нет ничего несноснее, ничего тяжелее, как усиливаться передать словами, чего вообразить не может тот, кто сам не видал великолепия картин ее, и потому не сердись на меня, если я скажу просто, что вид моря, вдруг открывшегося между двух гор огромной, лазурной безбрежной пеленой, пробудил во всех нас весьма живое чувство; те из наших, которые еще ничего не видали, кроме полян родины, стояли неподвижно и едва верили глазам своим; другие, давно знакомые с ним, приветствовали «свободную стихию», как называет ее Пушкин, задушевным движением.

Действительно, кто долго живший на берегу моря может не любить его и не послать ему поклона при свидании? Каждое море имеет свою отличительную физиономию, имеет свое родство; один только океан не имеет сходства ни с чем, не напоминает ничего.

Океан, вечно воющий, мрачный и суровый, с темно-серыми, а в бурю черными валами, осуществляет собою то понятие, которое заключается в слове: пучина - что-то свирепое, бездонное, всепожирающее. Его вечные валы, бьющие вечными каскадами о скалы, или рассыпающиеся густой, почти твердой пеною на песчаном берегу, кажутся одушевленными, и сам он, океан, будто не стихия, а чудовище. Солнце блещет, в воздухе тихо, ничто не колышется - а он воет, все воет - приливает бурно, быстро и выбрасывает все на берег, или отливает и беспощадно все уносит в себя - бездонную пропасть.

Средиземное Море тихо, прозрачно, спокойно - золотой песок и разноцветные камни блещут на дне его; в светлый солнечный день оно лежит спокойно, лазурною пеленою, и с гармоническим шумом умирает у подножия скал и садов, покрывающих берега его. Пена волн его сребриста, шум их, даже и в бурю, напоминает шум ветра в широколиственной роще.

Таково и Черное Море, родственное Средиземному; оно также красиво, также прозрачно, также чуждо пожирающего элемента, и полно поэзии. Если бы кого-нибудь, много видевшего, привести на южный берег с повязкой на глазах и, сорвав ее, как с Альбано (в «Титанах» Жан-Поля Рихтера), спросить: «Где ты?» Тот бы отвечал, на задумавшись: «Я в заливе Байи - подле Неаполя».

Как и там, горы вышиною своей не поражают взора, но привлекают его разнообразием форм и линий, удивляют великолепием освещения, от которого и заимствуют главную прелесть свою.

По мере того, как солнце продвигалось к западу, мы сами, поднявшись на довольно высокую гору, спускались вниз, а на самом берегу моря увидели местечко Алушту, расположенное частью на отлогом берегу моря, частью на возвышении, где оно черными, причудливыми очертаниями, будто силуэтом, рисуется на фоне неба. Налево от Алушты, тянется правильным амфитеатром цепь гор, простирающаяся до самого Судака.

Оставив Алушту, мы вновь поднялись на горы, где особенно хорошо показалось нам захождение солнца. Оно скрывалось за горою Аюдаг, далеко выдавшеюся в море, и окрашивало противолежащую цепь гор розовым светом, от которого она казалась прозрачною, как хрусталь; последняя гора амфитеатра казалась оторванною от цепи других и тонула в голубых волнах.

Все это, однако, лишь одна сторона южного берега; другая сторона его не может быть применима ни к описанной столько раз Италии, ни к другой южной стране. Восточная обстановка Крыма бросается в глаза путешественника и поражает его своею оригинальностью. Нет скалы, висящей над морем или над плодоносной долиной, где бы не лепились, одна подле другой, небольшие татарские мазанки, с плоской крышей, где нередко отдыхают целые семьи. Часто мазанки, начинаясь в долине, доходят до подножия скалы, и потом, прислонясь друг подле друга, лепятся до самой ее вершины, будто гнезда птиц; все они покрыты растениями и фруктами, которые, повешенные на протянутых веревках, сушатся на солнце.

Эти разноцветные травы, желтый, как янтарь, табак, наливные, румяные плоды, придают особенную живописность маленьким жилищам, а восточный наряд женщин, одежда мужчин, даже лохмотья детей, новые типы лиц, все привлекает неодолимо внимание путешественника. Теперь только вполне могла я понять слова одного художника, Француза, объехавшего всю Европу и часть востока, и повторявшего нам когда-то с восторгом: «Нет ничего лучше Крыма! В нем все - и Италия и восток. Вот находка для пейзажиста и жанриста!».

На все это глядели мы, и не могли довольно наглядеться из кареты, быстро мчавшей нас по отличному шоссе, проложенному над довольно глубокими обрывами и устроенному так безопасно, что самая трусливая из женщин могла бы сидеть спокойно и не бояться  невозможного падения. Скоро, однако, все мы оторвались от истинно великолепного зрелища и стали нетерпеливо посматривать на версты. Чувство, понятное всякому: мы были у цели, мы подъезжали, то есть были за версту от станции Бьюк-Бамбота, где ожидали нас все наши.

Действительно, скоро мы увидали под огромным, развесистым орехом, сперва знакомую шляпку, а там и знакомую фигуру, которая поспешно слезала с лошади и спешила нам навстречу, и Бог весть как, мы тоже, выскочив из кареты, очутились вместе. Вопросы, восклицания, прерываемые разговоры заняли несколько счастливых минут, как все минуты свидания; а между тем солнце уже село, и вдруг вся окрестность быстро начала темнеть.

Сумерек здесь вовсе не бывает; предметы, ярко освещенные солнцем, лишь только оно зайдет за гору, вдруг тухнут, как будто погасили большой огонь, до тех пор озарявший все своим блестящим светом. Нам надо было спешить домой, тем больше, что нам предстоял крутой спуск на протяжении двух с половиною верст; к тому же дорога сворачивала с шоссе, и мы должны были добраться до нашей дачи по узкой и крутой тропинке, усеянной большими камнями. Об экипажах нечего было и думать: они были оставлены на станции, а вещи наши сложены на огромные фуры, которые с большим трудом спускают на волах. Сев верхом, мы отправились к месту жительства; не без некоторого опасения продолжали мы спускаться, и скоро на самом берегу шумящего моря, прислоненном одной стороною к скале, утонув в зелени сада, сквозь которую приветливо мелькали огни, обрисовался перед нами белый огромный дом.

Это был Кучук-Ламбат, дача князя Г., в которой мы проводим всю зиму. С тех пор мы видели много дач, но едва ли есть одна в окрестностях милее и уютнее этой. Половина окон дома обращена на море, другая на окрестные горы. Густой и отлично устроенный сад, расположенный на скате горы, спускается до самого моря и подымается до самой высокой скалы, отвесно висящей над морем. Вид оттуда удивительный. Направо Аюдаг, огромным великаном врезавшийся в море, которое со всех сторон омывает его скалы, налево цепь судакских гор, лежащих правильным полукругом, а посредине, между этой цепью и Аюдагом, широкое, безграничное море, на котором, ни на чем не останавливаясь, утопает взор. Позади нас - татарская деревенька, прильнувшая к обрывистой горе. Множество Татарченков, в красных ермолках и ярких лохмотьях, мелькают беспрестанно и между хижин и на плоских крышах; целая семья отдыхает на солнце; но и лохмотья, и богатые одежды жителей равно живописно доканчивают общую картину.

Через несколько дней после нашего приезда к нам пришел богатый Татарин, сын муллы, из деревни Партенит; мы поспешили угостить его кофе, до которого все Татары большие охотники, а он, обращаясь к С., которая ему была старая знакомая, так начал разговор свой:

- Сестра? - спросил он ее, показывая на меня.

- Да, сестра.

- Роднай?

- Да, родная.

Тогда он обратился ко мне.

- Сын? - показывая на мальчика, сидевшего подле меня.

- Да, сын.

- Дочь?

- Дочь.

Последовало молчание, после чего он опять обратился к сестре моей.

- Принеси всех ко мне - обед.

Тут он встал, поклонился, приложил руку ко лбу и вышел.

- Обед! - сказала я с некоторым смущением, - да ведь это ужасно! Ужели нам придется есть татарские блюда? Это уж не шутка.

- Не беспокойся, обеда не будет; он плохо говорит по-русски: угостит кофе и фруктами - вот и все.

- Но если...

- Ну, что ж, если... - отвечал кто-то, - то надо будет есть, во что бы то ни стало, иначе это обида хозяину.

- Ну, так я вас поздравляю, - сказала я решительно, - я не поеду.

Все рассмеялись.

- Не будет обеда; ну, а в отчаянном случае я берусь есть за всех, сказал М., я вам даю слово.

- Даже баранину с салом?

- Даже баранину с салом.

- Хорошо, быть по-вашему - едем.

На другой день, поутру, в 10 часов, мы были уже верхами и отправились по узкой, крутой, извилистой тропинке. Непривычному взору не совсем ловко остановиться на обрывах скал, по которым черной змеей бойко вьется тропинка, над шумящими внизу волнами. Странно и не совсем приятно зависеть от верности ног горной, небольшой лошадки, похожей на козочку. Оступись она на повороте, на спуске, - много есть таких мест, где и голова седока не уцелеет на плечах; в других местах можно отделаться и дешевле, и, переломив руку, ногу, ребро, сохранить дорогую жизнь.

Но лошади смирны, и что всего важнее, привыкли к местности; если кто не умеет ездить, пусть только не дергает повода, не мучит животное - оно пойдет за другими лошадьми, приостановится, когда надо, вынесет на гору,  спустит с горы, а на повороте бережно обойдет большой камень и ступит твердо на узенькую тропинку. Не надо, конечно, глядеть вниз, в обрыв, и голова не закружится, сердце не сожмется от невольного страха. Дорога в Партенит одна из самых безопасных, хотя тебе, жителю полей и долин, она не показалась бы такою.

Тропинка довольно широка: во многих местах по ней две лошади пройдут рядом - великое удобство там, где есть такие дорожки, по которым едва пройдет лошадь, когда из-под ног ее посыплются камни, - не скажу в бездну, здесь нет их, - но в порядочный обвал, где немного бы уцелело от человека, если бы ему пришлось волей-неволей его вымерить. Как бы то ни было, дети, на очень смирных лошадях, поехали с нами, и, хотя порою мы не могли не обернуться назад с некоторой робостью, но зато скоро успокоились, видя, как умны лошади, и как благоразумно брели они вслед за другими, неся на себе маленьких седоков своих.

Подъезжая к Партениту, мы взобрались на бесплодную, песчаную гору, с которой вдруг открылась перед нашими глазами, как оазис, узкая долина, сплошь усаженная великолепными деревьями, между которыми, шумя по камням, бежал ручей, довольно обильный, разделенный на несколько рукавов, впадавших в море. Татарские мазанки, как и везде, лепятся до самой вершины крутой скалы и спускаются внутрь до середины долины. Деревня эта велика, и тут в первый раз мы вблизи увидели горных Татар, которые, надо заметить кстати, составляют совершенную противоположность с Татарами степей. Плоские, широкие лица последних, с придавленными носами, выдавшимися скулами и узкими глазами, довольно безобразны. Первые почти все хороши собою; черты лиц их правильны, овал продолговат, профиль безукоризненно красив, глаза открытые, большие, черные. Особенно в женщинах заметен греческий тип. Не замечаешь ли ты имя деревни Партенит? Звук этот не напоминает ли тебе чего-то греческого? А вот и другое имя: Артек.

Дом Сеид-Белял стоит на долине, над ручьем, под огромными развесистыми орехами. Завидя нас, жена его вышла к нам навстречу с открытым лицом; нам сказали, что везде, где Татары ознакомились с Русскими, чадра выходит из употребления. Молодая женщина дождалась, пока мы слезли с лошадей, взяла меня за руку и ввела в дом. Она была очень недурна собою, с правильным и чрезвычайно добродушным лицом. Красная, вся обвешанная червонцами ермолка была надета на голове, из-под ней волосы, заплетенные сзади в множество тонких кос, лежали на спине и спереди спускались около щек двумя прядями. К несчастью, они были слегка выкрашены в рыжую краску, также, как и ногти ее; шерстяное пестрое платье, похожее покроем на кафтан, было перевязано на талии красным платком, угол которого приходился сзади, а концы висели спереди.

Из-под кафтана полотняная рубашка, с вырезанным воротом сходилась на груди крест-накрест и оставляла большую часть шеи обнаженною. На шее, низко спускаясь на грудь, было надето ожерелье из турецких монет; их было около 40 или 50, а ценность их простиралась до 100 р. Верхний ряд ожерелья состоял из десяти червонцев, второй из восьми, и так далее, все уменьшаясь до последнего ряда, состоявшего из одного червонца.

В мазанке ожидал нас хозяин, на ту пору не совсем здоровый. Сначала он лежал на подушках, но потом сел, поджав ноги, после первых приветствий. Комната была довольно велика, но, к сожалению, в ней уже было много улучшений, сделанных на европейский манер. Так, вместо одного маленького окна, было два, и довольно большие - без стекол, однако, но с балясами, раскрашенными яркими красками. Ковер лежал на полу; подушки вдоль стен; стены были также, как потолок, увешаны шитыми шелками и золотом полотенцами, сверху которых были полки, покрытые штофными платьями, платками, собственностью жены и домашней оловянной посудой. Бесчисленные концы платков и полотенец, висевших вниз и закрывавших все стены, составляли нечто в роде пестрой оригинальной драпировки.

Мы уселись; разговор не был слишком оживлен: хозяин плохо говорил по-русски, жена его вовсе не говорила, а только понимала немного, ну, а мы, конечно, не учились по-татарски. Дом был вновь отстроен. Мы сделали хозяину несколько комплиментов, на которые он отвечал одной улыбкой; затем наступило молчание. Он сказал что-то жене; она стала на колени, набила ему трубку и зажгла ее, потом вышла из комнаты и принесла уголь, предлагая его нам; мы также закурили папиросы. Надо было говорить. С. опять принялась говорить о доме.

- Хорош дом, якши, сказала она (по-татарски: хорошо); на что жена приятно улыбнулась. - Дорого стоит?

- Две тысячи.

- Ассигнациями?

- Да.

- Ну, а праздник Байрам скоро будет?

- Скоро.

- Жена пойдет плясать.

- Жена не плясать - жена дома.

- Однако надо же ей доставить удовольствие.

Татарин не понял и молчал.

- Я хочу сказать: ей надо веселиться, тебе надо любить ее.

Татарин сказал что-то жене; она принесла пунцовое штофное платье и положила нам на колени: оно было совершенно новое и ненадеванное.

- Ты это сшил ей к празднику?

Он утвердительно покачал головою.

- Ну, так она наденет платье и пойдет в гости?

- Зачем гости? У ней баранчук; надо с баранчук (с ребенком) дома.

Во все время разговора она неподвижно стояла у стены; при этих словах она грустно взглянула на нас, потом на мужа и опустила глаза в землю. Видно было, что она рассчитывала на прогулку в новом платье.

- Когда же она выходит гулять?

- Закон не велит.

- Так она никогда не выходит?

- Раз в год у родных - и в праздник.

Мы красноречиво принялись объяснять ему, что жене его скучно всегда сидеть в комнате, скучно не выйти погулять; он слушал нас спокойно и непреклонно и повторил опять:

- Закон не велит.

Мы улыбнулись и своему красноречию и весьма пошлым, но в ту минуту смешным шуткам наших спутников. Наше красноречие подействовало только на жену Сеид-Белял - она подошла к нам и обняла С., так жарко вступившуюся за права ее, и долго сидела подле нее в довольно грациозной позе, перебирая в руках и разглядывая обшитое шнурком пальто ее. В отрывистых разговорах прошло полчаса, и я надела шляпку, собираясь ехать. В ту минуту, как один из наших подавал нам пальто, Татарин остановил С. за руку и сказал кротко, но решительно:

- Сидеть надо.

Это был наш приговор: мы поняли, что обед был не пустая угроза, тем более, что до сих пор, вопреки обычаю,  нас ничем не потчевали. Невольно мы взглянули друг на друга.

- Сидеть, так сидеть, -  сказал один из нас, и мы сняли шляпы.

Суматоха поднялась по слову хозяина. Жена его вышла; за нею мимо дверей комнаты беспрестанно мелькали разные лица. В дверях толпились дети, старухи, работники, соседи (всё Татары), но никто не переступал порога, уважая гостей. Наконец, через час хлопот, явилась жена хозяина и поставила перед нами (мы сидели на полу) низенький, маленький столик из розового дерева, выложенный перламутром. Он привлек наше внимание по своей оригинальной форме и отличной работе.

- Такой столик мог бы занять почетное место и в любой гостиной, - сказал кто-то из нас.

- Да, и служить скамейкой; он так низок. Откуда он?

- Константинополь, - отвечал Татарин, вмешиваясь в разговор наш и не скрывая своего удовольствия, видя, что мы любуемся его столиком.

- Ты его оттуда выписал?

- Да, платил дорого - 50 серебром.

В эту минуту жена его внесла в комнату огромную оловянную посудину, вроде суповой чаши. Вся она была наполнена до краев кусками баранины, перемешанной с виноградом, фигами и чем-то еще, чего мы и разглядеть не могли. Для нас явились даже вилки, которые у Татар не в употреблении. Признаюсь, блюдо пугало меня не на шутку, тем более, что не есть значило оскорбить хозяина, так добродушно нас угощавшего. Мы все вместе храбро взяли по вилке и, как по команде, вонзили их в представленную нам смесь.

- Есть, так есть, - сказал кто-то, и мы принялись с совершенным самопожертвованием за трудный подвиг.

Вообрази наше удивление: во-первых, баранина не пахла салом, чего именно нельзя добиться от здешних поваров и кухарок; во-вторых, блюдо было положительно вкусно, и, так как мы проехали 15 верст не позавтракав, то и принялись за него не только добровольно, но даже с удовольствием. Татарин был совершенно доволен и глядел на нас дружелюбно. За этим блюдом последовало другое, но от него так сильно несло салом, что я не только не могла его отведать, но от одного запаха его чувствовала уже нестерпимую тошноту.

- Кто из вас сказал, - спросила я, - что будет есть, quand-meme? Будет есть все и съест все?

- Я! - сказал храбро М., и принялся за блюдо, вместе в детьми, которые, однако, после первого куска, решительно отказались продолжать обед. Это были какие-то маленькие, сырые, очень невзрачные на вид блины, зажаренные в сале.

- Ты? - сказал Татарин, обращаясь ко мне и С., видя, что мы даже не отведали блюда.

- Она больна, - отвечала ему С.

- Болен? - он покачал головою, помолчал и произнес опять: Есть надо.

- Благодарствуй, я сейчас ела: еще буду после.

- Ну, хорошо.

Как видишь, дело было не шуточное, и мы с ужасом ожидали других блюд. Их было еще около 5, и все они глядели подозрительно, хотя были довольно чисто изготовлены: одно из них, сделанное из рису, завернутого в виноградные листы, могло быть недурно, если б не возбуждало непобедимого отвращения запахом  перегорелого, перетопившегося сала.

С. и я без преувеличения умоляли наших спутников сжалиться над нами есть за нас как можно больше; к стыду нашему, я должна признаться, что мы во зло употребляли все власти, даже родственную и родительскую, приказывая детям есть, непременно есть, и клянясь по-французски, что в другой раз не поймают нас на такую удочку. Отчаяние наше было так комично, что дети не выдержали и, забывая все татарские и другие приличия, буквально помирали со смеху. Мы хотели унять их, но было поздно: заразительный смех их прилипал к нам. К счастью, хозяина не было в комнате, и когда он вошел и увидел, что знаменитый обед его, начавшийся так серьезно, кончился взрывами смеха, то приписал его нашему совершенному удовольствию и бесцеремонно потрепал по плечу меньшого из детей и отечески улыбнулся ему на его сумасшедший хохот.

После обеда следовал десерт - и родительская власть была уже не у места. Виноград-мускат, груши, тающие во рту сахаром, наливные, румяные яблоки, известные у нас под именем крымских, до того понравились детям и нам самим, что приказывать есть было бы совершенно излишне. Якши! Якши! Говорили мы, обрадованные своему знанию по-татарски, а хозяева наши улыбались и за нами повторяли: якши! Разговор, как видишь, был довольно незатейлив.

После обеда мы выкурили по папиросе и спешили домой; но на возвратном пути ждали нас печальные следствия всех самопожертвований и геройств, именно: те из наших, которые наиболее доказали нам свое право на поименованные добродетели, повесили голову и вообще сделались весьма мрачны. На вопросы наши: что с вами? они отвечали отрывисто и угрюмо; но скоро и эта роль пришла им не по силам.

- Прекрасно! - сказал М. с досадой, - вы берете меня с собою на какие-то татарские обеды, которые мы должны съедать, а потом спрашиваете: что с нами?

Мы рассмеялись.

- Смейтесь, смейтесь; вам хорошо, вам нужды нет, - сказал М., -  а каково нам?

- Ведь вы сами обещали все есть, все съесть.

- Поневоле будешь есть, когда все отказываются, - сказал Б., известный гастроном нашего маленького мира, поглощающий каждый день едва ли не половину устриц, подаваемых к обеду.

- Ведь вы любите есть, - заметили мы лукаво.

Вместо ответа, он выразительно пожал плечами; наступило мрачное молчание.

- Что с вами, однако? - спросила одна из нас, та, которая была подобрее.

- Что? Обыкновенно что! - отвечал М. грустно, - Меня тошнит, ужасно тошнит.

Дети залились смехом. Напрасно мы обращали внимание наших спутников на великолепную природу, на яркое освещение гор, на серебряную пену, которая клубилась у ног лошадей наших, и брызги которой долетали до лиц наших: они оставались слепы и глухи. М. печально ехал, изредка упрекая нас за эгоизм, а Б. после долгого молчания начал доказывать с логическою последовательностью, что между татарским обедом и обедом у Шевалье есть маленькая разница, что упрекать его здесь в любви к обедам и кушаньям хуже обиды, тем более, что никакой порядочный человек - а он таким считает себя - не мог бы поглотить той дряни, которой, по милости дам, его нынче угостили. Красноречие Б. было так велико, что мы смирились.

                      Далее читать Письмо третье