•  

     

     

     

    КРЫМ
  • 1

 

Письмо седьмое.

Проведя около пяти дней в Гаспре-Александрии и всякий день осматривая окрестности, мы возвратились в Кучук-Ламбат, который скоро должны были оставить навсегда. И в Кучук-Ламбате дни летели так быстро, что мы едва успели осмотреться, как уже должны были снова начать бродячую жизнь. Отправив экипажи и ненужную прислугу, мы сами решились ехать верхом в Гурзуф, где нам хотелось провести дней десять или более. Нет ничего смешнее, капризнее, оживленнее переездов в Крыму, когда путешественники и, особенно, путешественницы, распростясь с комфортом оседлой жизни, приступают к тяжкому подвигу жизни кочевой. Надобно переезжать верхом и перевозить необходимые пожитки на вьюках.

Людям, путешествовавшим только по Европе, трудно составить себе понятие об этой многосложной и продолжительной операции. У меня был один знакомый, человек, избалованный железными дорогами, любивший порядок и, особенно, чистоту, несколько методичный и чрезвычайно степенный. Однажды, увидев из широкого окна своего большого петербургского дома рыдван, остановившийся у подъезда и наполненный его родственниками, приехавшими из глуши полюбоваться на столицу, он махнул рукой с комическим отчаянием и сказал глубоко-тронутым голосом, в котором слышались и скорбь и покорность судьбе:

- Ну, прикочевали!

- Вы ждали кого-нибудь? - спросила я.

- Как же, писали, что будут. Представьте себе, что два года назад, после их отъезда, я должен был чинить мебель, переменить ковры, словом, дом едва не перестроил.

- У них, верно, есть дети?

- Все есть: и дети есть, и дворня есть. И перины, и чашки в узлах, и посуда в ящиках, и горничные в платках, и люди в длиннополых кафтанах. Я говорю: «У меня спальня одна», - а мне отвечают: «Ничего, не беспокойтесь, мы поместимся и в гостиной, а дети хоть в столовой. Нам все хорошо». Верю, что им хорошо, но каково мне? Сделали из моего дома киргизскую палатку! Это не путешествие: разве эти люди знают, что такое путешествовать? - Они кочуют!

С этих пор слово: прикочевать сделалось для меня синонимом всякого беспорядка, неудобства, чем-то, возбуждающим неудержимый смех. Оставляя Кучук-Ламбат, мы не могли быть в таком отчаянии, в каком находился мой знакомый, ибо знали наперед, что ожидает нас, знали, что мы будем не путешествовать, а кочевать. Переезжая в маленький домик в Гурзуфе, лишенный всего необходимого для жизни, даже мебели, мы принуждены были взять с собою все нужное для хозяйства; кроме того, злая судьба наградила детей, ехавших с нами, приятнейшим для них приобретением, от которого отказаться они не имели сил, - ручною, дикою козочкой, птицами и собаками. Сильно держались дети за своих животных и чуть не со слезами убеждали взять их с собою. Лошади стояли у подъезда с утра, а в доме слуги все еще бегали, носили и совали на вьюки бесконечные мешочки, узелки, ящики, и на все наши вопросы отвечали:

- Да уж будьте покойны!

- Не берите ничего лишнего, - крикнул один из мужчин. Но дерзновенный должен был скрыться, потому что шумный поток доказательств в пользу разного хлама едва не оглушил его.

Между тем, неподвижно, с неприступною важностью стоял у вьюков берейтор Егор, не отвечая на крики Татар, даже не шевеля головою.

- Егор, слышишь, - сказал кто-то, - Татары говорят, что вьюки велики, возьми еще лошадей.

- Хитрый народ, сударыня! - произнес он.

- Возьми еще лошадей, в самом деле, громоздко.

- Не извольте беспокоиться! Хитрый народ!

Между тем, маленькие татарские лошадки мало-помалу превращались в нечто среднее между двугорбым верблюдом и башнею. Когда крики Татар сделались отчаянными, а горничные продолжали бегать с узлами, Егор с прежним своим спокойствием стал между лошадьми и горничными и произнес:

- Ну, вы! Будет!

- Да как же, Егорушка, ведь надо же...

- Говорят, будет! Сказано! Ну, ай-да! Пошел!

И весь поезд, как караван, двинулся вперед, между тем как усердные горничные порывались положить еще кто мешок, кто ящичек.

- А я где же сяду? - кричала маленькая девочка лет десяти, взятая недавно в услужение.

Одним взмахом руки Егор взбросил ее на вьюк, где она и осталась, уцепившись руками за две подушки и составляя, вместе с поклажею, нечто вроде колеблющейся пирамиды. Вслед за караваном отправились и мы, беспокоясь о вьюках и воображая, что они придут в Гурзуф поздно вечером. Но мы обманулись; перегнав вьючных лошадей, мы с удивлением увидели, что они не отстают от нас. Все мы ехали верхом: длинный наш караван живописно тянулся по извилистым тропинкам. Вдруг сзади послышался крик, и вслед за тем весь поезд остановился. Одна из горничных упала с лошади, но, к счастью, не ушиблась.

- Тебе было сказано: держись за гриву и за луку, - сказал Егор сурово и наставительно, помогая ей сесть опять на седло.

- Да я не то что за гриву, я и за уши ловила ее, идет себе, да так-то шибко, - я и свалилась.

Этот ответ возбудил общий хохот, который уже не оставлял нас до самого Гурзуфа, куда мы приехали часов в восемь вечера. Вьючные лошади пришли вместе с нами, причем Егор не преминул заметить:

- Изволите видеть! Хитрый народ!

Едва ли кто из нас забудет наше десятидневное пребывание в Гурзуфе. Домик, который мы заняли, состоял из трех небольших комнат и довольно большого крытого балкона, который называют в Крыму галереей. Все дамы поместились в трех комнатах, мужчины ушли искать пристанища в татарских мазанках; наше киргизское хозяйство поместилось в галерее, прислуга внизу, около кухни. Помещение, как видишь, было не роскошное и не комфортабельное. Зато домик наш стоял в очаровательной местности; боковою стороной он прислонен к высокой отвесной скале, на которой и теперь еще видны следы древних укреплений; фасад обращен к морю; под ним, вправо, лежит полукругом обширная деревня Гурзуф, за которою волнообразными линиями спускается к самому морю цепь высоких гор, отрасль хребта Яйлы. Вся эта цепь гор видна с балкона, часто окутанная туманом.

Всякий день новая группировка света и туч, новая картина, освещенная луной или солнцем, и такая волшебная, пышная, что описать невозможно. На балконе мы обедали, пили чай, сидели целый день и не могли довольно налюбоваться сменявшимися видами; сильная морская волна, вечно шумящая и бьющая о камни, сделалась нашею любимою музыкой. При закате солнца новое очаровательное зрелище открывалось перед нами: множество парусов не белели, а горели на синеве моря. Чтобы дать тебе хотя слабое понятие о прелести этого простого явления, скажу, что стихи Лермонтова:

Белеет парус одинокий
В тумане моря голубом,

как они ни картинны, но не выражают того, что мы видели каждый день. Парус не белеет: он облит сияющим золотом, он горит огнем при последних лучах солнца, блестит ярким серебром, когда солнце скроется за горою, и вдруг является бледным, едва заметным призраком не на море, а уже в небе, когда потухает заря. Это происходит оттого, что голубая линия моря синеет, не касаясь горизонта; потом цвет моря сливается с цветом неба, и на этом-то фоне является корабль или барка, и обманутому зрению кажется, будто корабль несется по небу.

Было полнолуние, и всякий день месяц всходил и стоял над морем то образуя огромные золотые колонны, то стальные круги, как озера из блестящих зеркал, то золотые борозды на поверхности волн; иногда месяц вдруг зажигал на горизонте длинную, блестящую полосу света, которая казалась фантастическим путем в неведомую страну, и все это посреди ясной, тихой, благоухающей ночи юга. В деревне мелькали огоньки и перед ними живописные группы татарских семейств, напоминавших фигуры Рембрандта. Все это вместе составляло чудную картину, которая выше всяких описаний.

Одного не доставало нам в Гурзуфе - места для прогулки пешком. Сад г. Фундуклея был далеко, татарские чаиры (сады) загорожены и неудобны для ходьбы: трава высокая, тропинок нет, так что ходить по ним - значит, осудить себя на несносную борьбу с высокой травой. Нам приходилось сидеть на галерее и жаловаться на скуку. Однажды вечером один из наших спутников явился к нам, живой и веселый, с предложением идти гулять.

- Куда? Очень приятно ходить в чаиры! Благодарим покорно, - отвечали ему.

- Змеи и скорпионы так страшны! - сказала одна дама, дрожавшая от страха при одной мысли о всех этих животных с тех пор, как под подушкой у одной из наших спутниц был найден живой скорпион.

- Змеи! - сказал кто-то, - стыдитесь, их нет после захода солнца; к тому же, они так безвредны здесь, что...

Эта вступительная речь была единодушно прервана всеми.

- Знаем! Знаем!

И немудрено, что все вступились - такого рода речи возобновлялись о нескольку раз в день с упорным постоянством, как будто говорившему не было известно, что если женщина боится чего-нибудь, то ни убеждения, ни доводы, а тем менее познания в натуральной истории, не разуверят ее.

- Очень рад, что знаете, - возразил упрямец, - однако, если б здешние скорпионы и змеи были ядовиты, как в Италии, то Татары...

- Не ходили бы босиком, - насмешливо прибавила одна из слушательниц, - взгляните на Итальянца - ноги его обуты, - мало того, обернуты толстою кожею, а отчего?

- Оттого, что змеи и скорпионы ядовиты в Италии, - подхватил кто-то, - Вы видите, мы знаем наизусть ваши доводы.

Натуралист замолчал, и все засмеялись.

- Куда же идти гулять? - сказал кто-то.

- На бульвар! Я открыл, или, лучше, изобрел его.

- Бульвар! Какой бульвар?

- Не бульвар, а нечто вроде Невского.

- Полноте шутить, говорите дело, - был общий голос.

- Пойдемте, сами увидите.

- На веру?

- Да, на веру!

- Это что-то сомнительно. Впрочем, qui ne risqué rien n'a rien. Пойдемте.

Мы отправились, вышли за ворота и повернули по тропинке, очень извилистой всем нам: она вела в деревню.

- Вы смеетесь над нами: в деревне нечистота, камни.

- Потерпите, mesdames, и после сами будете благодарить меня.

Наш вожатый, за которым мы следовали очень неохотно, прошел еще несколько шагов, и мы были уже в деревне: он сошел вниз между мазанками, повернул за угол одной из них, и мы очутились на крыше.

Крыша примыкала к тропинке, и лишь только мы ступили на нее, как с уст наших сорвалось единогласное восклицание удовольствия. Новый Колумб торжествовал.

Крыша была огромная, чистая, из песка и гравия, плотно утоптанного, и висела над другою мазанкой, где Татары сидели около овощей, табаку, фруктов, сидели по-восточному, неподвижно, но живописно, изредка покачиваясь на пятках своих. Вид с крыши был великолепный; часть деревни под нашими ногами блестела в огоньках; необозримое море, синее, спокойное, лежало перед нами; налево наш домик, прислоненный к скале, и самая скала, врезавшаяся в море и резким, черным, причудливым силуэтом отделявшаяся от его синего фона; месяц подымался величаво из голубой, необозримой пелены моря. Мы могли гулять вволю: крыша была большая, длинная, широкая.

Как ни полно наслаждение, как ни дорожим мы иногда каждым часом, минутой, но десять дней быстро пролетают. Они прошли и для нас. Мы решились, расставшись с последнею прислугой, которая скорее составляет неудобство, чем приносит пользу в путешествии, остаться при одном Егоре и провожатом из Татар. Уложив вещи, отправив их в Симферополь и взяв по дорожному мешку, мы поехали далее. В последний раз вечером замелькали перед нами огоньки деревни, в последний раз взглянули мы на свой домик - и простились с Гурзуфом. Нам было грустно, и молча выехали мы из деревни, поднялись в гору и въехали на шоссе. Один Егор был доволен и весел, и когда мы спросили его, как ему не жаль Гурзуфа, он отвечал, отряхивая кудрями:

- Чего жалеть-то? Жалеть-то не о чем! У нас деревня - известно, деревня - как ей быть должно, как следует. А это что? Пойдешь по дорожке - в стену лбом упрешься, почитай, разобьешь его! Ступишь: крыша! Пойдешь на гору - тучи над тобой ходят. Вот намедни мужик из Курска сказывал: «Расскажи-ка это у нас в деревне, беспременно побьют». И правда - побьют! А народ-то? Народ хитрый, сударыня, вот что!

Видя, что монолог Егора привел его к давно известному нам заключению, что Татары народ хитрый, мы оставили его одного рассуждать на досуге, и шибкою рысью пустились по шоссе. В 11 часов вечера мы въехали в Ялту.