•  

     

     

     

    КРЫМ
  • 1

 

13

«Шеф Никитского ботанического сада профессор Щербаков»!

«Бургомистр города Ялты знаменитый и почетный хирург Василевский»!

«Интеллигенция Ялты с почтением выслушала доклад майора фон Краузе о развитии искусства в великом рейхе»!

Это с газетах, в частности в издаваемой в Симферополе на русском языке, но с немецким названием «Штимме дер Крим».

«Инженер-механик Коньков делился с немецкими инженерами опытом использования малоемких котлов в процессе виноделия»!

Читаю — и волосы дыбом! Что ни фамилия — знакомый.

«Бывший лейб-медик русского царя известный заслуженный профессор Николай Федорович Голубов принял ученых коллег из Берлинского института»!

«Господин Петражицкий провел дегустацию вин в бывшем Ливадийском имении»!

Поначалу эти новости как обухом по голове.

Нет ничего выше человеческого доверия.

Вот ты, например, знаешь, что перед тобой бывший русский помещик. Он перед тобой, человеком, который впервые облачился в фабричные штаны великовозрастным парнем, чай внакладку выпил, когда было шестнадцать лет, по-настоящему стал наедаться на армейской службе. Ты знаешь, что у села Никиты, где сейчас ворота в сад, лежит бывшая земля этого помещика, рядом подвал для вин, просторный дом. Это все принадлежало ему, пока революция не отняла.

И все-таки ты уважаешь бывшего помещика, уважаешь потому, что он нужный человек, великий специалист по виноделию, по его книгам учатся студенты, его советы дороже золота. Он стар, сед, его мучают подагра, сердцебиение, годы гнут к земле, но он держится, мотается между Симферополем и Ялтой по горным дорогам, молодо спорит со студентами, подтрунивает над нами, «новоиспеченными Эдисонами» — меня и Родионова он так однажды окрестил, — подбадривает сына Петра, человека талантливого.

Одним словом, профессор Михаил Федорович Щербаков заслуженно пользовался нашим доверием.

И вот когда на землю твою пришли фашисты, он, профессор, как будто без нажима со стороны, по собственной воле становится шефом Никитского ботанического сада, находит добрые слова для оккупантов, что-то бормочет о древней немецкой культуре и гуманизме.

Петр Щербаков, сын профессора и мой товарищ, добровольно ушел на фронт. Он беспокоился об отце, написал мне письмо: узнай, как там старик, какие у него планы?

Исполняя просьбу товарища, я встретился с профессором. Встреча была в разгар эвакуации, и разговор наш начался на эту тему. Он и кончился на ней.

— В какие края собираетесь эвакуироваться, товарищ профессор?

— Стар я для таких моционов.

— Но фашисты могут прийти и сюда!

— Фашистов, сынок, не знаю, а с немцами встречался, знал ученых, музыкантов, врачей.

Ах, как больно резанули меня профессорские слова. Я быстренько ретировался. Обидно стало, видите ли, за простоту нашу. На память пришла поговорка: «Сколько волка ни корми, он все в лес смотрит».

Немецкий шеф!

О демагогических шагах оккупационных властей у нас мало что знают и пишут. Чаще мы признаем лишь одно: вошли фашисты — жди виселиц.

Да, виселица — фашистский герб. Не случайно их знак — свастика, контуры перекрещенных виселиц.

Но было в арсенале у немцев кое-что и другое.

Майор Краузе первым нанес визит профессору Щербакову. Он поблагодарил русского ученого за книгу, которая и для немецких виноделов была настольной.

Майор из семьи рейнских виноделов, его отец встречался с профессором Щербаковым на всемирной дегустации вин.

Нет, майор не настолько глуп, чтобы предложить профессору его бывшие земли, подвалы, дом. Он знает, что значит профессор для крымского виноделия, с какой самоотверженностью учил советских студентов.

Майор ведет разговор об араукариях, редчайшей коллекции кактусов Никитского сада, о древнем тысячелетнем тисе, который, к счастью, сохранился до сих пор.

Обо всем этом рассказывал мне совсем недавно сын профессора, кандидат наук Петр Михайлович Щербаков, с которым порой мы встречаемся.

Краузе ничего не требовал, не предлагал, откланялся и отбыл.

Профессора беспокоило одно: как быть с уникальной флорой Никитского сада? Она еще цела, но опасность-то рядом. Начальство эвакуировалось, рабочие разбежались, парники разбиты. Слава богу, пока тепло еще, но зима-то на носу.

И профессор стал собирать людей, распоряжаться, искать стекло, стекольщиков, укрывать нежные бананы.

Нужно было то, другое, третье, нужна была немедленная помощь транспортом. Разыскал адрес разлюбезного Краузе, связался с ним, с тревогой изложил свою просьбу и нашел полное понимание.

Старый профессор газет не читал, к пропаганде был глух, он был человеком жизненных фактов. А факты говорили в пользу Краузе и того, кого он представлял.

И когда Краузе закинул удочку: а не согласится ли господин профессор добровольно стать шефом научного учреждения — Никитского ботанического сада, — Щербаков только плечами пожал. Ему наплевать, как это называется. Сад должен жить — главное.

На следующий же день после этого разговора налетели корреспонденты и фоторепортеры. Они задавали вопросы, щелкали аппаратами, толкались, заглядывали в скромную профессорскую квартиру, на все лады склоняли его прошлое.

Профессор вышел из себя и прогнал всю эту шатию-братию.

Но дело было сделано. Газеты вовсю трубили о профессоре, принявшем в свои объятия немцев с их идеями и порядком.

Профессор газет не читал. А мы читали и негодовали! И если бы профессор тогда попал к нам в руки, мы могли натворить такого, чего себе вовек не простили бы.

Ведь мы тоже были людьми фактов. Только факты порой мы видели прямыми, как купеческий аршин.

Да, старый профессор был слеп, но со зрячей душой. Трагедия на массандровской свалке его ошеломила — она была в двух километрах от его квартиры и не могла миновать его, никак не могла.

Старый человек взял свою древнюю палку с изображением Будды и пошел на массандровскую свалку. Он не видел трупов, но он понял правду. Явился к Краузе, заявил:

— Вы опозорили свою нацию! Я вам не верю!

Краузе не бушевал, не выгнал вон, а выждал. Потом преподнес подарок: документы, дающие право профессору Щербакову вернуть себе бывшие земли, подвалы, винодельню, дом.

Профессор долго и внимательно вчитывался в бумаги с фашистскими знаками, а Краузе ждал.

Поднялся профессор, бросил майору документы, сказал по-немецки:

— Вы очень глупы, господа!

Щербакова не стали арестовывать, сажать в подвал гестапо. Нет, его лишили продовольственного пайка, запретили кому бы то ни было посещать профессорскую квартиру. Обрекли на голод и одиночество.

Но мыслящий человек никогда не бывает одиноким. Профессор работал, уточнял технологию производства марочных вин.

Но голод... Он был разрушителен и сделал свое дело. Профессор умер. Умер непокоренным.

Была в Ялте еще одна крупная фигура из научной среды. Ее и сейчас знает мировая медицина. Фигура колоритная, с которой фашисты повозились более чем достаточно.

Я говорю о профессоре Николае Федоровиче Голубове.

Восьмидесятипятилетний, но еще могучий человек, знаток живописи и литературы, близкий когда-то к русской императорской фамилии, вхожий в апартаменты Николая Второго, остряк и весельчак, самый талантливый ученик великого русского терапевта Захарьина. Именем Голубева названа ялтинская клиническая больница. Голубовская работа «Соображения о сущности бронхиальной астмы» имела большое звучание в медицинском мире.

Николай Федорович жил в двухэтажном особняке, за заслуги перед народом не экспроприированном революцией.

В годы Советской власти профессор занимался большой научной и общественной деятельностью, решал проблемы курортологии.

Он был стар, но трудно было найти врача с такой страстной, молодой душой. Доступный, по-русски душевный, скромный, любвеобильный.

Таким его знала Ялта.

Я, рядовой механик, далекий от медицинского мира, все равно. что-то знал о профессоре, как знали его поголовно все ялтинцы. Бывают люди, о которых не знать нельзя.

Профессор остался в оккупированной Ялте.

Почему? Не знаю. Могу только предположить, что причина была та самая, о которой напрямик говорил мне Щербаков: «а с немцами встречался».

Фашисты, конечно, широко были информированы о жизни и деятельности крупного ученого. Они не могли не знать, что в свое время профессор лечил даже немецкого кайзера.

Заняв Ялту, пошли к профессору. С подарками, цветами. И не какие-нибудь там рядовые гитлеровские офицеры, а ученые, медики, среди которых были и те, кого профессор знал лично.

В фашистских газетах широко освещалась жизнь профессора, писали о его приемах, высказываниях о немецкой культуре.

На Екатерининской улице у особняка профессора часто останавливались легковые машины, из них выходили высокопоставленные офицеры, медики и поднимались к парадному входу.

Профессор в городе не показывался, но о нем шумели сами немцы, и довольно успешно.

У тех, кто еще до конца не понял, что такое фашизм, вспыхивала надежда на лучшее, а кто разобрался в характере оккупантов, с горечью думал о том, что напрасно Советская власть либеральничала с такими, как Голубов.

Мы читали в немецких газетах статью о Голубове, интервью с ним о сочинениях Достоевского и русской душе, такой загадочной и несовершенной.

Нам было стыдно за человека, перед которым раньше так преклонялись.

После войны мне дали квартиру в профессорском особняке. Я поселился в двух больших комнатах, в которых профессор провел последние дни своей жизни. (Он умер при немцах осенью 1943 года.)

То, что на каждом шагу приходилось вспоминать имя человека, которого так уважали люди, а он предал это уважение, — меня и моих товарищей, бывших партизан, выводило из себя. Слишком памятны были минуты, когда мы у костра читали фашистские газеты, в которых до небес превозносилось имя Голубова.

Как-то я пошел в городскую терапевтическую клинику и увидел мраморный обелиск с именем... Николая Федоровича Голубова. «Клиника имени заслуженного профессора Н. Ф. Голубова». «Вот до чего додумались!» — возмутился я.

И конечно, так дело не оставил, стал доказывать, что это кощунство — высекать на мраморе имя человека, которого так почитали фашисты.

Меня слушали, пожимали плечами. А секретарь горкома Василий Субботин сказал:

— Слушай, партизан! Ты прав в одном: фашисты гудели о профессоре. Но он-то о них молчал!

— Не может быть!

И действительно молчал, а мне и моим товарищам казалось наоборот.

Через год, будучи в Москве, я совершенно случайно узнал, что один из самых крупных факультетов Первого медицинского института носит имя профессора Голубова.

Я задумался — впервые, может быть: не слишком ли мы, в данном случае бывшие партизаны, примитивно судим 6 человеке? Профессор прожил почти, девяносто лет, из них шестьдесят пять врачевал, написал более ста научных трудов, любил собирать картины, почитал Льва Толстого, в свое время переписывался с наркомом Семашко, был душою ялтинского курорта. И мы все это зачеркиваем только по той причине, что доживающий свой век старик якобы любезно принимал врагов наших?

Мысли мои шли в этом направлении и заставляли многие жизненные факты осмысливать как-то по-иному. Приходило на ум, что человека надо знать объемно, по-настоящему знать, а потом уж суд над ним вершить.

В военные, да и в предвоенные годы всегда ли мы так поступали? И как порой дорого за это расплачивались!

После войны снова разыгрался мой туберкулез, да так, что вопрос стоял о жизни и смерти.

Я инвалид первой группы, пенсия не ахти какая, никаких литерных и полулитерных пайков не получаю, не положено. Семья жила трудно. Все, что можно было продать, давно было продано.

Однажды моя предприимчивая теща с таинственным видом сказала:

— Бутылки!

Оказывается, в заброшенном подвале она обнаружила гору бутылок, грязных, запыленных.

Всей семьей драили их, предвкушая час, когда теща сбудет их в ларек.

Разочарование наступило раньше, чем мы предполагали. Бутылки оказались нестандартными, их не приняли.

Но работа наша, в частности моя, не пропала даром. Под бутылками я совершенно случайно обнаружил кожаный портфель с бумагами профессора Голубова.

Тут были письма, много писем, в основном на французском языке. Два письма от Семашко, много писем от Захарьина, послания великих князей, министров русского царя. Все это было, конечно, интересно, но постольку поскольку. Нашелся, например, красочно изданный альбом, посвященный охоте царя и его семьи в Беловежской пуще. В списке участников этой охоты десятым стоит профессор Голубов.

Но вот в моих руках карта России, обыкновенная карта РСФСР. И на ней удивительные пометки, сделанные рукой профессора.

Я стал к ним внимательно присматриваться, изучать.

Вот оно что!

Профессор, оказывается, тщательно следил за театром военных действий и все знал точно. Его знания были столь конкретны, будто он каждый день слушал советские радиопередачи.

Красными кружочками были отмечены города, откуда бежали немцы, поставлены даты вступления наших войск.

Выходит, профессор имел приемник и тайно слушал наши передачи?!

Мои догадки подтвердились. В том же подвале я обнаружил старый приемник типа «СИ-34».

И вот удивительная запись. Она сделана рукой профессора за несколько дней до его кончины: «Наши заняли Мелитополь — ура! и слава богу!»

На обороте карты стихи Маяковского, бесконечное повторение строки «Лет до ста расти нам без старости». Слова «без старости» жирно подчеркнуты красным карандашом.

Карта как-то приоткрыла истинную душу профессора. Она заставила меня заняться расспросами тех, кто при немцах жил по соседству с ним.

Поначалу все шло так, как мы и думали в лесу. Профессор охотно принимал немцев, особенно ученых коллег, угощал, как мог, хлебосольно.

Но разочарование наступило довольно быстро. Он увидел не тех немцев, педантичных и сентиментальных, которых знал когда-то, а врага, жестокого и коварного.

Трагедия на массандровской свалке не нуждалась в объяснениях.

Профессор демонстративно захлопнул двери перед оккупантами и с того дня никогда их не принимал.

К несчастью Николая Федоровича, к нему присосалась женщина, хитрая и алчная. Приська — до сих пор называют ее ялтинцы. Она ухаживала за профессором, внушала, что без нее дни его сочтены.

Одинокий старик уцепился за эту Приську и даже формально женился на ней.

Приська принимала немецких офицеров, но так, что профессор об этом и не догадывался. Он жил в большой своей восточной комнате, отрешенный от всего мира, и ждал наших. В доме был приемник. Профессор как-то наладил его и на все остальное махнул рукой.

Фашистские пропагандисты расписывали профессора и его любезную дружбу с оккупационными властями, но Николай Федорович об этом даже не догадывался.

Профессора нашли мертвым, склонившимся над приемником.

Демагогия во все времена была шита, как правило, гнилыми, хотя порой и яркими нитками.

Под Севастополем гремели батареи, а здесь, в Ялте, гебитскомиссары и гаулейторы всячески заигрывали с местной интеллигенцией. Но их старания лопались как мыльные пузыри.

Жил в Ялте многие годы знаменитый хирург Дмитрий Петрович Мухин. Плечи богатырские, рост два с половиной аршина с гаком, руки грузчика, шея коверного борца. И между тем пальцы Дмитрия Петровича умели держать не только тончайший хирургический инструмент, но и виртуозно перебирать клавиши рояля.

Клиника Мухина, «Пироговка», жила. Она воздвигла барьер между собой и оккупантами, обложилась предупреждениями, выведенными черной тушью на белых дощечках: «Ахтунг! Туберкулез!»

Немцы боялись заразы и обходили клинику за километр.

В клинике был железный мухинский порядок. Тут людей ставили на ноги. По существу, в течение многих месяцев в оккупированной Ялте существовал военный госпиталь для раненых.

Дмитрий Петрович — человек мужественный, большой воли — люто презирал фашистов. И они почему-то боялись его.

Дмитрий Петрович идет по узенькому коридору улочки, теперь носящей его имя, медвежистый, неторопливый, из-под густых седоватых бровей смотрят твердо глаза. Навстречу патруль — два рослых автоматчика. Не было случая, чтобы патруль не уступил дорогу.

— Я их, сволочей, люто презирал и не боялся, — рассказывал он потом.

«Пироговка» продолжала жить и действовать. Здесь на скудном пайке содержали тяжело больных ялтинцев, и кроме того, клиника стала базой снабжения медикаментами Ялтинского партизанского отряда. Но это случилось позже, в 1943-1944 годах, когда в городе начала действовать подпольная группа Казанцева, членом которой состоял хирург Дмитрий Петрович Мухин.

Конечно, в семье не без урода. Были и такие, что верой и правдой служили своим хозяевам.

Винодел Петражицкий, переводчица Севрюгина, инженер Коньков, плановик Ценин, гидролог Василенко, всякие поклонники санаторных преферансов и курортного адюльтера, старички адвокатики в вельветовых курточках, похожие на линялых крыс...

Они не убивали, вообще боялись держать в руках оружие. Дрожали за свою жизнь, трусили и служили. Служили потому, что думали: Советской власти возврата нет! Но эти люди — лишь редкие пятна на светлом облике моего города, не поддавшегося врагу...